Любят семь богатырей спящую красавицу по очереди, а над хрустальным гробом большой плакат: "Поцелуешь - будешь следующим!".
Аналог Notcoin - Blum - Играй и зарабатывай Монеты
Любят семь богатырей спящую красавицу по очереди, а над хрустальным гробом большой плакат: "Поцелуешь - будешь следующим!".
Аналог Notcoin - Blum - Играй и зарабатывай Монеты
Оратория для Теплоприбора
Теплоприбор - это название нашего завода. Приборы у нас делали не то что тёплые, а прямо скажем, горячие, с инфракрасным наведением. Танковую броню на полигоне прожигали как бумажный лист. Я там после армии работал в столярном цеху, плотником. Без плотника ни один завод не обойдётся, без разницы, какие там делают ракеты - тактические, МБР, земля-земля, земля-воздух, или противокорабельные.
Самый главный инструмент у плотника какой? Сейчас скажете что пила или рубанок. А ни фига! Главный инструмент – гвоздодёр. Только не тот что в виде ломика, а такой, у которого с одной стороны боёк как у молотка, а с другой рожки загнутые. Я его из руки не выпускал. А если не в руке, значит в кармане. Теперь понятно, откуда у меня погоняло?
Отец у меня баянист, на пенсии. Всю жизнь проработал в музыкальной школе, детишек учил на баяне. Ну и я, понятно, с детства меха растягивал. С музыкой жить завсегда легче чем без музыки. Я и в школе всегда, и служилось мне нормально, потому что баянист - он и в армии человек необходимый, и на заводе тоже постоянно в самодеятельности. Это теперь она никому не нужна, а тогда самодеятельность - это было большое партийное, государственное дело. Чтобы рабочие не водку жрали, а росли над собой, как в кино один кент сказал.
Короче, как какой праздник, я на сцене с баяном. Баян у меня готово-выборный, голосистый. Юпитер, кто понимает. Играл я всегда по слуху, это у меня от бати. Ноты читать он меня, правда, тоже научил. Ну, для начальства и для парткома мы играли всякую муру, как мы её называли, «патриотику». А для себя, у нас инженер по ТБ, Бенедикт Райнер, из бывших поволжских немцев, приучил нас к джазу.
Бенедикт - трубач. Не просто трубач, а редкостный, таких больше не слышал. Он нам на репетиции притаскивал ноты, а чаще магнитофонные ленты. Короче, Луи Армстронг, Диззи Гиллеспи, Чет Бейкер, кто понимает. Мы снимали партии, разучивали, времени не жалели. Моя партия, была, понятное дело, органная. А чё, баян это ж тот же орган, только ручной. Короче, у них Хаммонд с колонкой Лесли, кто понимает, а у меня - Юпитер без микрофона. И кстати, звучало не сказать чтобы хуже.
Но вот однажды наш секретарь парткома пришёл к нам на репетицию и приволок какую-то папку, а там ноты и текстовки. Говорит, к ноябрьским праздникам надо это выучить и подыграть заводскому хору. Оратория называется «Пафос революции». Кто композитор, вспомнить уже не могу. Точно знаю что не Шнейдерман. Но если забудешь и потом хочешь вспомнить, то обязательно вспоминается Шнейдерман. Мистика какая-то!
У нашего секретаря парткома два голоса - обыкновенный и партийный. Наверное и регистровые переключатели есть, с одного тембра на другой, как у меня на баяне. Короче, он переключил регистр на партийный голос и говорит - значит так! Кровь из носу, но чтоб на праздничном концерте оратория прозвучала со сцены. Из обкома партии инструктора пришлют по части самодеятельности. Потому что это серьёзное партийное дело, эта оратория. Потом подумал, переключил голос с партийного опять на обыкновенный и говорит, не подведите, мужики!
Вот только одна загвоздочка. Нет в этой оратории партии баяна. И органа нет. И пришлось мне выступать в новом для себя амплуа. А когда такое происходит, то первый раз непременно облажаешься. Это как закон. Ну, короче, разучили мы эту хрень, стою я на сцене вместе с симфонической группой и хором, и передо мной малая оркестровая тарелка на треноге. Тарелка новенькая, блестит как котовы яйца. И всего делов - мне на ней в середине коды тремоло сделать специальной колотушкой. Ну, это палка такая с круглым фетровым наконечником.
Ну вот, симфоническая группа уже настраивается. Я тоже колотушку взял, хотел ещё разок порепетировать моё тремоло, и тут подскакивает ко мне наш дирижёр, юркий такой мужичонка, с виду как пацан, хотя по возрасту уже давно на пенсии. Флид Абрам Моисеевич, освобождённый профкомовский работник. Он только самодеятельностью и занимался. Хоровик и дирижёр. Тогда на каждом заводе такая должность была.
И говорит, Лёха Митрошников, зараза, заболел. Небось запил. Где мужское сопрано взять? Надо в коде пропеть речитатив, акапелла. Давай ты, больше некому, у хористов там аккорд на шесть тактов, на вот держи ноты и текстовку. Потому что сопрано только у тебя. А я и правда верха беру легко, не хуже чем Роберт Плант.
Ну короче, я колотушку куда-то засунул, взял в руки ноты, текстовку сразу выучил чтобы потом не заглядывать. А так у меня до самой коды - пауза. Ну ладно, отстоял я всю пьесу. Ну вот, слава яйцам, уже и кода. Хористы взяли аккорд. Значит мой выход. И я пою с выражением:
Павших борцов мы земле предаём
Скоро уже заколотят гробы
И полетят в вечереющем воздухе
Нежные чистые ВЗМАХИ трубы
спел я. А нужно было – не взмахи, конечно, а ЗВУКИ, ясен пень...
А почему взмахи, я объясню. Дело в том что когда Бенедикт лабал Луи Армстронга, он своей трубой на все стороны махал, как поп кадилом. Говорит что у Майлса Дейвиса так научился. Но не в этом дело, а в том что в зале народ ржать начал. А дело-то серьёзное, партийное.
И тут мне надо сделать тремоло на оркестровой тарелке, а колотушка моя как сквозь землю провалилась. Ну я конечно не растерялся, вынул из кармана железную открывашку для пива, и у меня вышло такое тремоло, что я едва не оглох. Жуткий медный грохот со звоном на весь театр. Колосники, блин, чуть не попадали. Ну я же сказал, новый инструмент, незнакомый, обязательно первый раз облажаешься. Это как закон!
И в этом месте у Бенедикта сразу идёт соло на трубе на шесть тактов и на последней ноте фермата до «пока не растает». Ну то есть, должно было быть соло... Бенедикт, конечно, трубач от Бога, но он ведь тоже человек. А человек слаб, и от смеха, который до слёз, у него во рту слюни происходят. Короче, Бенедикт напускал слюней в мундштук, кто понимает, и вместо трагических нот с оптимистической концовкой у него вышло какое-то собачье хрюканье, совершенно аполитичное.
Зрители от всего этого согнулись пополам, и просто подыхают от смеха. Абрам Моисеевич, посмотрел на Бенедикта, а у него вся морда в соплях, потом выщурился на меня и как рявкнет во всю еврейскую глотку: "Сука, Гвоздодёр! Убью на...!” и метнул в меня свою палочку как ниндзя. А эту палочку ему Серёга Пантелеев выточил из титанового прутка, который идёт на крепления ракетного двигателя. Летела она со свистом через всю сцену прямо мне в глаз. Если бы я не отдёрнул голову миллиметров на триста влево, быть бы мне Моше Даяном.
Как писало солнце русской поэзии, "кинжалом я владею, я близ Кавказа рождена". Только я думаю, у Моисеича не Кавказ, а совсем другая география. Если бы он кинжал метнул, это одно, а убить человека влёт дирижёрской палочкой - такому только на зоне можно научиться. Короче, после покушения на мою жизнь я окончательно потерял сознание, встал и сделал поклон зрителям. Рефлекс, наверное. А зритель чё? Ему кланяются, он аплодирует. Тоже рефлекс. У людей вся жизнь на рефлексах построена. Короче, устроили мне зрители овацию.
Моисеич ко мне подскочил и трясёт меня как грушу. "Ты! Ты... Ты, блять, залупа с отворотом! Обосрал мне весь концерт! Блять! Лажовщик!" Рядом с ним микрофон включённый, а он его видит конечно, но никак не может остановиться орать в силу своего горячего ближневосточного темперамента.
Народ, понятно, уже просто корчится в судорогах и со стульев сползает. Это при том, что дело-то серьёзное, партийное. А тут такая идеологическая диверсия прямо со сцены. Хор на сцене уже чуть все скамейки не обоссал, а только без занавеса уйти нельзя. Они шипят, Володька, сука, занавес давай!
А у Володьки Дрёмова, машиниста сцены, от смеха случилась в руках судорога, пульт из руки выпал и закатился глубоко в щель между стеной и фальшполом. Володька его тянет за кабель, а он, сука, застрял в щели намертво. А без пульта занавес - дрова. Хороший антрактно-раздвижной занавес из лилового бархата, гордость театра.
Хор ещё минуты три постоял, а потом по одному, по двое со сцены утёк, пригибаясь под светом софитов как под пулями. Очень он интересный, этот сгибательный рефлекс. Наверное у человека уже где-то в подсознании, что если в тебя прожекторами светят, то того и гляди из зенитки обстреляют.
Моисеич оторвал мне половину пуговиц на концертной рубахе из реквизита и успокоился. Потом схватился за сердце, вынул из кармана валидол, положил под язык и уполз за кулисы. Я за ним, успокаивать, жалко же старика. А он уселся на корточки в уголке рядом с театральным стулом и матерится тихонько себе на идише. А выражение глаз такое, что я сразу понял, что правду про него говорят, что он ещё на сталинской зоне зэковским оркестром дирижировал. Бенедикт сливные клапаны свинтил, сопли из трубы вытряхивает, и тоже матерится, правда по-русски.
Вот такая получилась, блять, оратория...
А эту хренову колотушку я потом нашёл сразу после концерта. Я же её просто в другой карман засунул. Как гвоздодёр обычно запихиваю в карман плотницких штанов, так и её запихал. На рефлексе. Это всё потому что Моисеич прибежал с этим речитативом и умолял выручить. А потом чуть не убил. Ну подумаешь, ну налажал в коде. Сам как будто никогда на концертах не лажался... А может и правда не лажался, поэтому и на зоне выжил.
Речитатив ещё этот, про гробы с падшими борцами. Я же не певец, а плотник! Я все четыре такта пока его пел, только и представлял, как я хожу и крышки к тем гробам приколачиваю. Там же надо ещё заранее отверстие накернить под гвоздь, и гвоздь как следует наживить, чтобы он в середину доски пошёл и край гроба не отщепил. Мало я как будто этих гробов позаколачивал.
Завод большой, заводские часто помирают, и семейники ихние тоже. И каждый раз как их от завода хоронят, меня или ещё кого-то из плотников отдел кадров снимает с цеха и гонит на кладбище, крышку забить, ну и вообще присмотреть за гробом. А то на кладбище всякое случается.
В столярном цеху любую мебель можно изготовить, хотя бы и гроб. Гробы мы делаем для своих крепкие, удобные. Только декоративные ручки больше не ставим, после того как пару раз какое-то мудачьё пыталось за них гроб поднять. Один раз учудили таки, перевернули гроб кверх тормашками. Покойнику-то ничего, а одному из этих дуралеев ногу сломало.
Оратория для нас, конечно, даром не прошла. Остались мы из-за неё все без премии. И без квартальной и без годовой. Обком партии постарался. Абрама Моисеевича заставили объяснительную писать в обком партии, потом ещё мурыжили в первом отделе, хорошо хоть, не уволили. Секретарю парткома - выговор по партийной линии с занесением в учётную карточку. Он после этого свой партийный голос напрочь потерял, стал говорить по-человечески.
А Бенедикт с тех пор перестал махать трубой как Майлс Дейвис. Отучили, блять. У него от этого и манера игры изменилась. Он как-то ровнее стал играть, спокойнее. А техники от этого только прибавилось, и выразительности тоже. Он потом ещё и флюгельгорн освоил и стал лабать Чака Манджони один в один. Лучше даже!
А, да! Вспомнил я всё-таки фамилию того композитора. Ну, который нашу ораторию сочинил. Даже его имя и отчество вспомнил. Шейнкман! Эфраим Григорьевич Шейнкман. Я же говорил, что не Шнейдерман!
Ленин и купальная шапочка
Из Ленинграда в Москву меня забрали ранней весной, месяца за полтора до того, как пришла пора вступать в пионеры. На день рождения Ильича нас повезли в Музей Ленина. Накануне учительница громко сказала классу, обращаясь при этом только ко мне: "Ты приехала к нам из города Ленина и, конечно, по нему скучаешь, но зато в Москве ты завтра увидишь самого Владимира Ильича. Смотреть на него грустно, это же близкий и родной тебе человек, но это хорошая грусть. После приема в пионеры мы пойдем в Мавзолей!"
Дома я учила клятву, мама гладила мне галстук и белую кофту, а отчим, то есть московский папа, кроил свою военную диагональ (старшему офицерскому составу выдавали отрезы из особо мягкой качественной шерсти). Он срочно доделывал мне пионерскую юбку, которую сам высчитал и вычертил, как курс корабля, а потом заложил крупными складками.
Когда я повторила "перед лицом своих товарищей торжественно обещаю", мама нервно сказала: "Витя, это плохо кончится. Я знаю, что перед лицом товарищей ее обязательно вырвет. Помнишь, что с ней было в зоологическом, у мамонта?"
Когда я дошла до "жить, учиться и бороться", то вспомнила о Мавзолее и сказала родителям, что нас завтра поведут еще и туда. Мама охнула и села с утюгом на табуретку, а потом сказала твердым голосом, как заведующая отделением педиатрии: "Ты слышал? Ее ведут смотреть на мумию. Наталья, не вздумай так завтра сказать. Ленин не мумия, и выйди отсюда в маленькую комнату. Витя, она же умрет там, у этой мумии. Еще когда мы были в зоологическом... Когда она увидела слепок нижней челюсти парапитека... Витя! Шей к юбке большой карман!"
"Зачем?" - поинтересовался папа. "Чтобы рвать! - отчеканила мама. - Она туда положит купальную шапочку! И в нее будет тошнить! Не на Ленина же! И хорошо, если у нее вдобавок приступ астмы не начнется!"
Утром меня накачали теофедрином, чтобы не кашляла и не задыхалась, и дали с собой в большой карман купальную шапочку. "Если что, уткнись в шапку, как будто ты плачешь, - сказала мама. - И не вздумай даже поворачиваться к Ленину". "Кажется, он под стеклом, - сказал папа. - Но все равно, Ната, на гроб лучше не гляди".
Слово "гроб" меня поразило еще больше. Значит, мумия в гробу.
В музее нас выстроили в каре. На согнутой в локте левой руке у меня висел треугольник галстука. Правой рукой я должна была отдать салют "Будь готов!". Успею ли я выхватить шапочку? И как ее потом держать одной рукой? А если еще и кашель? Чтобы не перевозбудиться, надо было думать о самом плохом, то есть об украденной из кармана отцовской шинели мелочи. Я ее тырила уже четыре раза для мальчика Свиридова с улицы Климашкина, который меня начал шантажировать, едва я приехала в столицу. Он грозил, что расскажет родителям, как я не ем в школе бутерброды, отдавая их другим, в том числе и ему.
И вот мы стоим, как малолетние официанты, с галстуками на руках, и я вдруг начинаю плакать из-за этой чертовой мелочи. Мы хором читаем клятву. Ко мне подходит старшая пионервожатая, чтобы повязать галстук. Я изо всех сил шмыгаю носом и говорю ей, что украла деньги. Она шепчет: "Чш-ш-ш... Тихо". Завязывает мне галстук под самое горло и отдает салют. Я тоже поднимаю руку.
Потом ничего не помню, но каким-то макаром мы все, очевидно, добираемся до Мавзолея. Мы туда входим, у меня в левой руке сжатая в комок резиновая шапочка, а правой велят отдать салют, когда я поравняюсь с гробом.
Я думаю о плохом - о том, что мама меня, очевидно, стыдится, поскольку все время говорит, какая я худая, страшная, бледная и хриплю - так сильно, что паршивая медсестра из школы звонила ей, врачу и диагносту, и спрашивала, не проглядели ли у меня туберкулез, который у ленинградских "болотных" детей сплошь и рядом.
Кто-то очень мягко кладет мне на плечи руки, я таю от счастья и благодарности за такую своевременную нежность, но эти руки плавно поворачивают мою голову влево. Мужской тихий голос приказывает: "Смотри, пионерка. Враги убили товарища Ленина, и мы должны поклониться ему..." Я делаю все, что говорит голос. Смотрю на лицо в гробу. И низко кланяюсь, вместо того чтобы отдать салют. Почти в пол, как на хореографии. В то же время я чувствую, что совершаю что-то страшное и непоправимое. Я лечу вниз. Большие руки вдруг распрямляют меня и, как большие крылья, выносят прочь из этого длинного зала со страшной музыкой - кажется, очень быстро.
И вот я иду домой, расстегнув пальто, и пою песню про моряков. Галстук почему-то кажется слишком длинным, но не важно. Все видят - я его получила.
Через два дня я открываю дверь на звонок и вижу Свиридова. Папа только пришел, шинель висит на вешалке в прихожей. Свиридов просит денег. Я говорю, что у меня нет. Тогда он повторяет те слова, которые были моим кошмаром уже много дней: "А ты в карманЕ, в карманЕ..."
Я кричу изо всех сил, и прибегают мама с папой. Я кидаюсь на Свиридова, и мы рвем друг другу волосы. Я все рассказываю и умоляю меня простить, обещая копить деньги на мороженое и этими деньгами возвращать долг. Московский папа уходит со Свиридовым.
На следующий день приходит очень красивая старшая сестра Свиридова и отдает маме мелочь - она дозналась у брата, сколько тот у меня выпросил.
Она весело смеется с родителями в комнате (и мне это удивительно). Я утыкаюсь в чудесную не обкрадываемую больше шинель и плыву от счастья, потому что больше не боюсь никого: ни Ленина, ни Свиридова.
Наверное, этот мальчик стал хорошим человеком, и надеюсь, если он это прочтет, то простит, что я не изменила его фамилию.
Похоронное бюро в Венеции. Приходит вдова договариваться о похоронах
мужа. Ей говорят:
- Вот пожалуйста - похороны по первому разряду. Гроб красного дерева
с позолоченными ручками на большой гондоле, декорированной лучшим
крепом с плюмажами. Кортежу родных и близких, следующих за гробом,
предоставляем гондолы с траурной символикой и музыкантами.
- А сколько стоит?
- Три миллиона лир.
- Нет, нет, нет, очень дорого.
- Ну тогда предлагаем по второму разряду. Дубовый гроб с посеребренными
ручками на гондоле, украшенной крепом. Кортежу родных и близких -
гондолы без музыкантов.
- И почем?
- Миллион лир.
- Нет, дорого.
- А за сколько же вы хотите?
- Ну, не больше ста тысяч.
- За эту сумму могу предложить только похороны по шестому разряду.
- Это как?
- Сосновый гроб на маленькой гондоле. Родным и близким, следующим
за гробом, предоставляем ласты.