Тебе никогда не говорили "остынь"? Если говорили, то ты - суп.
Аналог Notcoin - Blum - Играй и зарабатывай Монеты
Источник: anekdot.ru от 2023-7-20 |
Тебе никогда не говорили "остынь"? Если говорили, то ты - суп.
Аналог Notcoin - Blum - Играй и зарабатывай Монеты
Источник: anekdot.ru от 2023-7-20 |
В далёком 1979 году поступил я в СТАНКИН. Все предметы на 1-ом курсе давались довольно легко, кроме Истории КПСС (отдельная тема) и немецкого языка. Немецкий у нас в деревенской школе преподавал директор. Как в фильме "Баламут" - с войны помнил три слова: "дэр Тыш", "дэр Штуль" и "нун зо". После первого полученного домашнего задания я впал в ступор. Ну, ничего не понимаю. В группе учились немцы - Эпман и Михаэль. Очень хорошо говорили по-русски. Пошёл в соседнюю общагу к ним за помощью. Михаэль был в комнате один, сидел за столом, ел фруктовый суп. Подаю ему раскрытый на упражнении учебник, прошу помочь с заданием. Теперь в ступор впадает он. Две минуты смотрел в книгу, захлопнул её и вернул мне со словами: "Немцы так не говорят".
Война в Хуторовке
(Рассказал Александр Васильевич Курилкин 1935 года рождения)
Вы за мной записываете, чтобы люди прочли. Так я прошу – сделайте посвящение всем детям, которые застали войну. Они голодали, сиротствовали, многие погибли, а другие просто прожили эти годы вместе со всей страной. Этот рассказ или статья пусть им посвящается – я вас прошу!
Как мы остались без коровы перед войной, и как война пришла, я вам в прошлый раз рассказал. Теперь – как мы жили. Сразу скажу, что работал в колхозе с 1943 года. Но тружеником тыла не являюсь, потому что доказать, что с 8 лет работал в кузнице, на току, на полях - не представляется возможным. Я не жалуюсь – мне жаловаться не на что – просто рассказываю о пережитом.
Как женщины и дети трудились в колхозе
Деревня наша Хуторовка была одной из девяти бригад колхоза им. Крупской в Муровлянском районе Рязанской области. В деревне было дворов пятьдесят. Мы обрабатывали порядка 150 га посевных площадей, а весь колхоз – примерно 2000 га черноземных земель. Все тягловые функции выполнялись лошадьми. До войны только-только началось обеспечение колхозов техникой. Отец это понял, оценил, как мы теперь скажем, тенденцию, и пошел тогда учиться на шофера. Но началась война, и вся техника пошла на фронт.
За первый месяц войны на фронт ушли все мужчины. Осталось человек 15 - кто старше 60 лет и инвалиды. Работали в колхозе все. Первые два военных года я не работал, а в 1943 уже приступил к работе в колхозе.
Летом мы все мальчишки работали на току. Молотили круглый год, бывало, что и ночами – при фонарях. Мальчишек назначали – вывозить мякину. Возили её на санях – на току всё соломой застелено-засыпано, потому сани и летом отлично идут. Лопатами в сани набиваем мякину, отвозим-разгружаем за пределами тока… Лугов в наших местах нет, нет и сена. Поэтому овсяная и просяная солома шла на корм лошадям. Ржаная солома жесткая – её брали печи топить. Всю тяжелую работу выполняли женщины.
В нашей деревне была одна жатка и одна лобогрейка. Это такие косилки на конной тяге. На лобогрейке стоит или сидит мужчина, а в войну, да и после войны – женщина, и вилами сбрасывает срезанные стебли с лотка. Работа не из легких, только успевай пот смахивать, потому – лобогрейка. Жатка сбрасывает сама, на ней работать легче. Жатка скашивает рожь или пшеницу. Следом женщины идут со свяслами (свясло – жгут из соломы) и вяжут снопы… Старушки в деревне заранее готовят свяслы обычно из зеленой незрелой ржи, которая помягче. Свяслы у вязальщиц заткнуты за пояс слева. Нарукавники у всех, чтобы руки не колоть стерней. В день собирали примерно по 80-90 снопов каждая. Копна – 56 снопов. Скашиваются зерновые культуры в период молочной спелости, а в копнах зерно дозревает до полной спелости. Потом копны перевозят на ток и складывают в скирды. Скирды у нас складывали до четырех метров высотой. Снопы в скирду кладутся колосьями внутрь.
Ток – место оборудованное для молотьбы. Посевных площадей много. И, чтобы не возить далеко снопы, в каждой деревне оборудуются токи.
При молотьбе на полок молотилки надо быстро подавать снопы. Это работа тяжелая, и сюда подбирались четыре женщины физически сильные. Здесь часто работала моя мама. Работали они попарно – двое подают снопы, двое отдыхают. Потом – меняются. Где зерно выходит из молотилки – ставят ящик. Зерно ссыпается в него. С зерном он весит килограмм 60-65. Ящик этот они носили по двое. Двое понесли полный ящик – следующая пара ставит свой. Те отнесли, ссыпали зерно, вернулись, второй ящик уже наполнился, снова ставят свой. Тоже тяжелая работа, и мою маму сюда тоже часто ставили.
После молотьбы зерно провеивали в ригах. Рига – длинный высокий сарай крытый соломой. Со сквозными воротами. В некоторые риги и полуторка могла заезжать. В ригах провеивали зерно и складывали солому. Провеивание – зерно с мусором сыпется в воздушный поток, который отделяет, относит полову, ость, шелуху, частички соломы… Веялку крутили вручную. Это вроде огромного вентилятора.
Зерно потом отвозили за 10 километров на станцию, сдавали в «Заготзерно». Там оно окончательно доводилось до кондиции – просушивалось.
В 10 лет мы уже пахали поля. В нашей бригаде – семь или девять двухлемешных плугов. В каждый впрягали пару лошадей. Бригадир приезжал – показывал, где пахать. Пройдешь поле… 10-летнему мальчишке поднять стрелку плуга, чтобы переехать на другой участок – не по силам. Зовешь кого-нибудь на помощь. Все лето пахали. Жаркая погода была. Пахали часов с шести до десяти, потом уезжали с лошадьми к речушке, там пережидали жару, и часа в три опять ехали пахать. Это время по часам я теперь называю. А тогда – часов не было ни у кого, смотрели на солнышко.
Работа в кузнице
Мой дед до революции был богатый. Мельница, маслобойка… В 1914 году ему, взамен призванных на войну работников, власти дали двух пленных австрийцев. В 17 году дед умер. Один австриец уехал на родину, а другой остался у нас и женился на сестре моего отца. И когда все ушли на фронт, этот Юзефан – фамилия у него уже наша была – был назначен бригадиром.
В 43-м, как мне восемь исполнилось, он пришел к нам. Говорит матери: «Давай парня – есть для него работа!» Мама говорит: «Забирай!»
Он определил меня в кузню – меха качать, чтобы горно разжигать. Уголь горит – надымишь, бывало. Самому-то дышать нечем. Кузнец был мужчина – вернулся с фронта по ранению. Классный был мастер! Ведь тогда не было ни сварки, ни слесарки, токарки… Все делалось в кузне.
Допустим - обручи к тележным колесам. Листовой металл у него был – привозили, значит. Колеса деревянные к телеге нестандартные. Обруч-шина изготавливался на конкретное колесо. Отрубит полосу нужной длины – обтянет колесо. Шатуны к жаткам нередко ломались. Варил их кузнечной сваркой. Я качаю меха - два куска металла разогреваются в горне докрасна, потом он накладывает один на другой, и молотком стучит. Так металл сваривается. Сегменты отлетали от ножей жатки и лобогрейки – клепал их, точил. Уж не знаю – какой там напильник у него был. Уже после войны привезли ему ручной наждак. А тут - привезут плуг - лемеха отвалились – ремонтирует. Тяжи к телегам… И крепеж делал - болты, гайки ковал, метчиками и лерками нарезал резьбы. Пруток какой-то железный был у него для болтов. А нет прутка подходящего – берет потолще, разогревает в горне, и молотком прогоняет через отверстие нужного диаметра – калибрует. Потом нарезает леркой резьбу. Так же и гайки делал – разогреет кусок металла, пробьет отверстие, нарезает в нем резьбу метчиком. Уникальный кузнец был! Насмотрелся я много на его работу. Давал он мне молоточком постучать для забавы, но моя работа была – качать меха.
Беженцы
В 41 году пришли к нам несколько семей беженцев из Смоленска - тоже вклад внесли в работу колхоза. Расселили их по домам – какие побольше. У нас домик маленький – к нам не подселили.
Некоторые из них так у нас и остались. Их и после войны продолжали звать беженцами. Можно было услышать – Анька-эвакуированная, Машка-эвакуированная… Но большая часть уехали, как только Смоленск освободили.
Зима 41-го и гнилая картошка
Все знают, особенно немцы, что эта зима была очень морозная. Даже колодцы замерзали. Кур держали дома в подпечке. А мы – дети, и бабушка фактически на печке жили. Зимой 41-го начался голод. Конечно, не такой голод, как в Ленинграде. Картошка была. Но хлеб пекли – пшеничной или ржаной муки не больше 50%. Добавляли чаще всего картошку. Помню – два ведра мама намоет картошки, и мы на терке трем. А она потом добавляет натертую картошку в тесто. И до 50-го года мы не пекли «чистый» хлеб. Только с наполнителем каким-то. Я в 50-м году поехал в Воскресенск в ремесленное поступать – с собой в дорогу взял такой же хлеб наполовину с картошкой.
Голодное время 42-го перешло с 41-го. И мы, и вся Россия запомнили с этого года лепешки из гнилого мороженого картофеля. Овощехранилищ, как сейчас, не было. Картошку хранили в погребах. А какая в погреб не помещалась - в ямах. Обычная яма в земле, засыпанная, сверху – шалашик. И семенную картошку тоже до весны засыпали в ямы. Но в необычно сильные морозы этой зимы картошка в ямах сверху померзла. По весне – погнила. Это и у нас в деревне, и сколько я поездил потом шофером по всей России – спрашивал иной раз – везде так. Эту гнилую картошку терли в крахмал и пекли лепешки.
Банды дезертиров
Новостей мы почти не знали – радио нет, газеты не доходят. Но в 42-м году народ как-то вдохновился. Притерпелись. Но тут появились дезертиры, стали безобразничать. Воровали у крестьян овец.
И вот через три дома от нас жил один дедушка – у него было ружьё. И с ним его взрослый сын – он на фронте не был, а был, видимо, в милиции. Помню, мы раз с мальчишками пришли к ним. А этот сын – Николай Иванович – сидел за столом, патрончики на столе стояли, баночка – с маслом, наверное. И он вот так крутил барабан нагана – мне запомнилось. И потом однажды дезертиры на них может даже специально пошли. Началась стрельба. Дезертиры снаружи, - эти из избы отстреливались. Отбились они.
Председателем сельсовета был пришедший с войны раненный офицер – Михаил Михайлович Абрамов. Дезертиры зажгли его двор. И в огонь заложили видимо, небольшие снаряды или минометные мины. Начало взрываться. Народ сбежался тушить – он разгонял, чтобы не побило осколками. Двор сгорел полностью.
Приехал начальник милиции. Двоих арестовал – видно знал, кого, и где находятся. Привел в сельсовет. А до района ехать километров 15-20 на лошади, дело к вечеру. Он их связал, посадил в угол. Он сидел за столом, на столе лампа керосиновая засвечена… А друзья тех дезертиров через окно его застрелили.
После этого пришла группа к нам в деревню – два милиционера, и еще несколько мужчин. И мой дядя к ним присоединился – он только-только пришел с фронта демобилизованный, был ранен в локоть, рука не разгибалась. Ручной пулемет у них был. Подошли к одному дому. Кто-то им сказал, что дезертиры там. Вызвали из дома девушку, что там жила, и её стариков. Они сказали, что дома больше никого нет. Прошили из пулемета соломенную крышу. Там действительно никого не оказалось. Но после этого о дезертирах у нас ничего не было слышно, и всё баловство прекратилось.
Новая корова
В 42 году получилась интересная вещь. Коровы-то у нас не было, как весной 41-го продали. И пришел к нам Василий Ильич – очень хороший старичок. Он нам много помогал. Лапти нам, да и всей деревне плел. Вся деревня в лаптях ходила. Мне двое лаптей сплел. Как пахать начали – где-то на месяц пары лаптей хватало. На пахоте – в лаптях лучше, чем в сапогах. Земля на каблуки не набивается.
И вот он пришел к нашей матери, говорит: «У тебя овцы есть? Есть! Давай трех ягнят – обменяем в соседней деревне на телочку. Через два года – с коровой будете!»
Спасибо, царствие теперь ему небесное! Ушел с ягнятами, вернулся с телочкой маленькой. Тарёнка её звали. Как мы на неё радовались! Он для нас была – как светлое будущее. А растили её – бегали к ней, со своего стола корочки и всякие очистки таскали. Любовались ею, холили, гладили – она, как кошка к нам ластилась. В 43-м огулялась, в 44-м отелилась, и мы – с молоком.
1943 год
В 43-м жизнь стала немножко улучшаться. Мы немножко подросли – стали матери помогать. Подросли – это мне восемь, младшим – шесть и четыре. Много работы было на личном огороде. 50 соток у нас было. Мы там сеяли рожь, просо, коноплю, сажали картошку, пололи огород, все делали.
Еще в 43 году мы увидели «студебеккеры». Две машины в наш колхоз прислали на уборочную – картошку возить.
Учеба и игры
У нас был сарай для хранения зерна. Всю войну он был пустой, и мы там с ребятней собирались – человек 15-20. И эвакуированные тоже. Играли там, озоровали. Сейчас дети в хоккей играют, а мы луночку выкопаем, и какую-нибудь банку консервную палками в эту лунку загоняем.
В школу пошел – дали один карандаш. Ни бумаги, ни тетради, ни книжки. Десять палочек для счета сам нарезал. Тяжелая учеба была. Мать раз где-то бумаги достала, помню. А так – на газетах писали. Торф сырой, топится плохо, - в варежках писали. Потом, когда стали чернилами писать – чернила замерзали в чернильнице. Непроливайки у нас были. Берёшь её в руку, зажмешь в кулаке, чтобы не замерзла, и пишешь.
Очень любил читать. К шестому классу прочел все книжки в школьной библиотеке, и во всей деревне – у кого были в доме книги, все прочитал.
Военнопленные и 44-й год
В 44-м году мимо Хуторовки газопровод копали «Саратов-Москва». Он до сих пор функционирует. Трубы клали 400 или 500 миллиметров. Работали там пленные прибалтийцы.
Уже взрослым я ездил-путешествовал, и побывал с экскурсиями в бывших концлагерях… В Кременчуге мы получали машины – КРАЗы. И там был мемориал - концлагерь, в котором погибли сто тысяч. Немцы не кормили. Не менее страшный - Саласпилс. Дети там погублены, взрослые… Двое воскресенских через него прошли – Тимофей Васильевич Кочуров – я с ним потом работал. И, говорят, что там же был Лев Аронович Дондыш. Они вернулись живыми. Но я видел стволы деревьев в Саласпилсе, снизу на уровне человеческого роста тоньше, чем вверху. Люди от голода грызли стволы деревьев.
А у нас недалеко от Хуторовки в 44-м году сделали лагерь военнопленных для строительства газопровода. Пригнали в него прибалтийцев. Они начали рыть траншеи, варить и укладывать трубы… Но их пускали гулять. Они приходили в деревню – меняли селедку из своих пайков на картошку и другие продукты. Просто просили покушать. Одного, помню, мама угостила пшенкой с тыквой. Он ещё спрашивал – с чем эта каша. Мама ему объясняла, что вот такая тыква у нас растет. Но дядя мой, и другие, кто вернулся с войны, ругали нас, что мы их кормим. Считали, что они не заслуживают жалости.
44 год – я уже большой, мне девять лет. Уже начал снопы возить. Поднять-то сноп я еще не могу. Мы запрягали лошадей, подъезжали к копне. Женщины нам снопы покладут – полторы копны, вроде бы, нам клали. Подвозим к скирду, здесь опять женщины вилами перекидывают на скирд.
А еще навоз вывозили с конного двора. Запрягаешь пару лошадей в большую тачку. На ней закреплен ящик-короб на оси. Ось – ниже центра тяжести. Женщины накладывают навоз – вывозим в поле. Там качнул короб, освободил путы фиксирующие. Короб поворачивается – навоз вывалился. Короб и пустой тяжелый – одному мальчишке не поднять. А то и вдвоем не поднимали. Возвращаемся – он по земле скребет. Такая работа была у мальчишек 9-10 лет.
Табак
Табаку очень много тогда сажали – табак нужен был. Отливали его, когда всходил – бочками возили воду. Только посадят – два раза в день надо поливать. Вырастет – собирали потом, сушили под потолком… Мать листву обирала, потом коренюшки резала, в ступе толкла. Через решето высевала пыль, перемешивала с мятой листвой, и мешка два-три этой махорки сдавала государству. И на станцию ходила – продавала стаканами. Махорку носила туда и семечки. А на Куйбышев санитарные поезда шли. Поезд останавливается, выходит медсестра, спрашивает: «Сколько в мешочке?» - «10 стаканов». Берет мешочек, уносит в вагон, там высыпает и возвращает мешочек и деньги – 100 рублей.
Сорок пятый и другие годы
45,46,47 годы – голод страшный. 46 год неурожайный. Картошка не уродилась. Хлеба тоже мало. Картошки нет – мать лебеду в хлеб подмешивала. Я раз наелся этой лебеды. Меня рвало этой зеленью… А отцу… мать снимала с потолка старые овечьи шкуры, опаливала их, резала мелко, как лапшу – там на коже ещё какие-то жирочки остаются – варила долго-долго в русской печке ему суп. И нам это не давала – только ему, потому что ему далеко ходить на работу. Но картошки все-таки немного было. И она нас спасала. В мундирчиках мать сварит – это второе. А воду, в которой эта картошка сварена – не выливает. Пару картофелин разомнет в ней, сметанки добавит – это супчик… Я до сих пор это люблю и иногда себе делаю.
Про одежду
Всю войну и после войны мы ходили в домотканой одежде. Растили коноплю, косили, трепали, сучили из неё нитки. Заносили в дом станок специальный, устанавливали на всю комнату. И ткали холстину - такая полоса ткани сантиметров 60 шириной. Из этого холста шили одежду. В ней и ходили. Купить готовую одежду было негде и не на что.
Осенью 45-го, помню, мать с отцом съездили в Моршанск, привезли мне обнову – резиновые сапоги. Взяли последнюю пару – оба на правую ногу. Такие, почему-то, остались в магазине, других не оказалось. Носил и радовался.
Без нытья и роптания!
И обязательно скажу – на протяжении всей войны, несмотря на голод, тяжелый труд, невероятно трудную жизнь, роптания у населения не было. Говорили только: «Когда этого фашиста убьют! Когда он там подохнет!» А жаловаться или обижаться на Советскую власть, на жизнь – такого не было. И воровства не было. Мать работала на току круглый год – за все время только раз пшеницы в кармане принесла – нам кашу сварить. Ну, тут не только сознательность, но и контроль. За килограмм зерна можно было получить три года. Сосед наш приехал с войны раненый – назначили бригадиром. Они втроем украли по шесть мешков – получили по семь лет.
Как уехал из деревни
А как я оказался в Воскресенске – кто-то из наших разнюхал про Воскресенское ремесленное училище. И с 1947 года наши ребята начали уезжать сюда. У нас в деревне ни надеть, ни обуть ничего нет. А они приезжают на каникулы в суконной форме, сатиновая рубашка голубенькая, в полуботиночках, рассказывают, как в городе в кино ходят!..
В 50-м году и я решил уехать в Воскресенск. Пришел к председателю колхоза за справкой, что отпускает. А он не дает! Но там оказался прежний председатель – Михаил Михайлович. Он этому говорит: «Твой сын уже закончил там ремесленное. Что же ты – своего отпустил, а этого не отпускаешь?»
Так в 1950 году я поступил в Воскресенское ремесленное училище.
А, как мы туда в лаптях приехали, как учился и работал потом в кислоте, как ушел в армию и служил под Ленинградом и что там узнал про бои и про блокаду, как работал всю жизнь шофёром – потом расскажу.
Бабуля и молоко.
Вдогонку истории про суп/похлебку.
Привезли меня (свою самую большую гордость), родители, в первый раз, показать бабушке, в деревню.
Это было в те времена, когда пипл еще не знал про порошковое "молоко". Т.е. в магазинах хомо-совектикус покупал молоко, строго соответсвующее ГОСТу, вкусное! "Но парное, только что надоенное, это же вообще - и шедевр вкуса и полезно!"
Так говорили (с придыханием) мои родители, но я-то считал совсем по другому:
- Молоко должно быть из стеклянной бутылки, а не из под какой-то грязнули-коровы и баста! Вам нравится - вы и пейте! А мне предоставьте нормальное питание!
Если б я был дома, не в гостях, или выразил свое нежелание как-то дипломатично, маме на ушко, может быть, мне бы это прокатило. И то... Но, как и положено маленькому ребенку, я все это вывалил очень громко, во время паузы в разговоре.
Немая сцена:
Батя покраснел (наверное от еле сдерживаемого гнева), мама побледнела от стыда и позора: вот это воспитали говнюка! Дед схватился за деревянную ложку, для точного удара по лбу (был у него свой метод). Усугубляло, что я (в том возрасте) был упрямый как баран, нет и все!
Эх! Какой красивый скандал бы вышел, с руганью, криками, уговорами, плачем и шлепками по неразумной заднице. Наверное, подсознательно, я и хотел этого, ну чтобы обратили на меня внимание, за своими взрослыми разговорами. Но не вышло! Не начавшийся конфликт задушила бабушка: всем сидеть! тихо!
- Не хочешь от коровы?! Сюда давай стакан! Иду его вылить, а налью тебе из бутылки!
И действительно, забрала у меня стакан, громко топая, вышла за дверь и вернулась с другим стаканом. Но там уже было "молоко из бутылки", как я и хотел!
Все остались довольны и добились чего хотели.
Дневник унитаза
Ну вот, наконец, началась моя большая можно сказать жизнь. Сегодня привезли в квартиру, выделили комнатку. Небольшая, но светленькая и чистая. Есть соседи. Поболтал с Туалетной Бумагой. Мягкая, покладистая девушка. С хозяевами тоже пока не знакома. Волнуемся.
*
Я в шоке. Приходила Женщина. Ни слова, ни полслова сразу уселась мне на колени и натурально обгадила. Нет, нет, до сих пор не могу прийти в себя. Куда я попал, что за дикие нравы? Неужели мне суждено провести с этими людьми всю мою жизнь? Тешу себя надеждой, что остальные домочадцы человечнее, чем эта…
Видели бы вы, что она вытворяла с бедняжкой Туалетной Бумагой.
*
Разве об этом мечтал я, пролеживая бока на складе? Разве мог я представить, какой кошмар меня ожидает? Мои хозяева — грязные, бездушные скоты -обращаются со мной, как с рабом. Почему я не попал к людям светлым, чистым и душой, и… и всеми частями тела? Ведь не все же они такие! Я-то еще держусь, но милая, нежная моя Бумаженька тает на глазах. Они ее просто используют, хладнокровно и расчетливо.
*
Познакомился с Презервативом. Изможденный, помятый. Жалкое существо. Рассказывал совершенно жуткие вещи. Ни за что бы ему не поверил, если бы не видел его насквозь. Может быть, он просто бредил, его явно чем-то накачали. Изверги.
*
Унесли то, что осталось от Бумажки. На ее место поселили новую. Молодая, восторженная. Как она похожа на юную Бумажку! Представляете, оказалось, что они тезки! Принялась расспрашивать о хозяевах, строить планы. Я едва не разрыдался.
Не могу больше оставаться в этом доме. В доме, где тебе не просто плюют в душу, тебе в нее… О Боже, какие они все-таки бесчувственные! Вчера поздно ночью пришел хозяин, встал передо мной на колени. Обнял. Душа моя дрогнула, я готов был простить ему все, даже прокисший суп и чайную заварку. Но вместо душевных излияний я получил очередную порцию мерзостей и гадостей. Нет такой низости, на которую бы не были способны эти создания. Если бы я не был так крепко привязан к этому месту -ноги бы моей здесь не было.
Ночь напролет говорили с Бумагой. Она в чем-то права. Мы действительно приносим пользу. Действительно, видим Их не с лучшей стороны. Но как это горько, когда твоя работа так тебе противна!
Презерватив рассказывал правду. Сегодня я смог в этом убедиться. Какие-то незнакомые люди, стыдливо прикрыв меня крышкой, принялись скакать на мне, как безумные. Не прошло и двух минут, как я был совершенно разбит. Нелепая жизнь — нелепая смерть.
Надеюсь, в следующий раз я буду более удачливым унитазом.
Собирается коллекция «видений» пациентов с белой горячкой.
1. Пациент видел медвежат, которые на него с потолка льют суп.
2. Вокруг пациента, лежащего на койке, ездили велосипедисты.
3. Увидел сатану, тот ходил по палатам, распределял, кого в ад, кого в рай. «А тебя куда распределил?» – спросили его. «А про меня еще не решили».
4. Пациент «увидел» телевизор на стене. Когда его спросили, что там идет, сказал, что футбол передают.
5. Пациент слышал голоса, которые его ругали, говорили, что из-за его пьянки дети остались без зимней одежды, семья голодает, от него уходит жена. На фоне этих громких голосов были другие, тихие, они говорили, что он хороший, только слабохарактерный. «Это был голос совести», – сказал коллега-терапевт.
6. Больной слышал из стакана голос маленького медвежонка, который смеялся над ним.
7. Пациент видел лизунов, которые сжимаются и разжимаются, они повсюду, все про них знают, их бабки боятся.
8. Больной слышал голоса из-за двери, которые звали его выпить с ними. Когда он брал стакан и выбегал за дверь, тот же голос говорил: «Ага, привык пить на халяву».
9. Пациент утверждал, что он «брат таракана».
10. Пациент сидел на кровати расстроенный, ни с кем не разговаривал. На вопрос психиатра, что случилось, ответил, что обиделся. К нему пришел таракан, сказал, что сходит и сейчас принесет ему пельмени, уполз и не возвращается. Обманул, короче.
11. К больному по веревке на 5 этаж залезла бывшая жена, стояла у него около кровати и читала ему мораль, что пить вредно.
12. Пациент в отделении рвал подушки, говоря, что в них мыши.
Не смешно, но трогательно...
Моя любимая еврейская мама.
Мой отец чеченец и мама чеченка. Отец прожил 106 лет и женился 11 раз. Вторым браком он женился на еврейке, одесситке Софье Михайловне. Её и только её я всегда называю мамой. Она звала меня Мойше. - Мойше, - говорила она, - я в ссылку поехала только из-за тебя. Мне тебя жалко.
Это когда всех чеченцев переселили В Среднюю Азию. Мы жили во Фрунзе. Я проводил все дни с мальчишками во дворе. - Мойше! - кричала она. - Иди сюда. - Что, мама? - Иди сюда, я тебе скажу, почему ты такой худой. Потому что ты никогда не видишь дно тарелки. Иди скушай суп до конца. И потом пойдёшь. - Хорошая смесь у Мойши, - говорили во дворе, - мама - жидовка, отец - гитлеровец.
Ссыльных чеченцев там считали фашистами. Мама сама не ела, а все отдавала мне. Она ходила в гости к своим знакомым одесситам, Фире Марковне, Майе Исаaковне - они жили побогаче, чем мы, - и приносила мне кусочек струделя или еще что- нибудь.
- Мойше, это тебе. - Мама, а ты ела? - Я не хочу.
Я стал вести на мясокомбинате кружок, учил танцевать бальные и западные танцы. За это я получал мешок лошадиных костей. Мама сдирала с них кусочки мяса и делала котлеты напополам с хлебом, а кости шли на бульoн. Ночью я выбрасывал кости подальше от дома, чтобы не знали, что это наши. Она умела из ничего приготовить вкусный обед. Когда я стал много зарабатывать, она готовила куриные шейки, цимес, она приготовляла селёдку так, что можно было сойти с ума. Мои друзья по Киргизскому театру оперы и балета до сих пор вспоминают:
«Миша! Как ваша мама кормила нас всех!»
Но сначала мы жили очень бедно. Мама говорила: «Завтра мы идём на свадьбу к Меломедам. Там мы покушаем гефилте фиш, гусиные шкварки. У нас дома этого нет. Только не стесняйся, кушай побольше».
Я уже хорошо танцевал и пел «Варнечкес». Это была любимая песня мамы. Она слушала ее, как Гимн Советского Союза. И Тамару Ханум любила за то, что та пела «Варнечкес».
Мама говорила: «На свадьбе тебя попросят станцевать. Станцуй, потом отдохни, потом спой. Когда будешь петь, не верти шеей. Ты не жираф. Не смотри на всех. Стань против меня и пой для своей мамочки, остальные будут слушать».
Я видел на свадьбе ребе, жениха и невесту под хупой. Потом все садились за стол. Играла музыка и начинались танцы-шманцы. Мамочка говорила: «Сейчас Мойше будет танцевать». Я танцевал раз пять-шесть. Потом она говорила: «Мойше, а теперь пой». Я становился против неё и начинал: «Вы немт мен, ву немт мен, ву немт мен?..» Мама говорила: «Видите, какой это талант!» А ей говорили: «Спасибо вам, Софья Михайловна, что вы правильно воспитали одного еврейского мальчика. Другие ведь как русские - ничего не знают по-еврейски».
Была моей мачехой и цыганка. Она научила меня гадать, воровать на базаре. Я очень хорошо умел воровать. Она говорила: «Жиденок, иди сюда, петь будем».
Меня приняли в труппу Киргизского театра оперы и балета. Мама посещала все мои спектакли. Мама спросила меня: - Мойше, скажи мне: русские - это народ? - Да, мама. - А испанцы тоже народ? - Народ, мама. - А индусы? - Да. - А евреи - не народ? - Почему, мама, тоже народ. - А если это народ, то почему ты не танцуешь еврейский танец? В «Евгении Онегине» ты танцуешь русский танец, в «Лакме» - индусский. - Мама, кто мне покажет еврейский танец? - Я тебе покажу. Она была очень грузная, весила, наверно, 150 килограммов. - Как ты покажешь? - Руками. - А ногами? - Сам придумаешь.
Она напевала и показывала мне «Фрейлехс», его ещё называют «Семь сорок». В 7.40 отходил поезд из Одессы на Кишинёв. И на вокзале все плясали. Я почитал Шолом-Алейхема и сделал себе танец «А юнгер шнайдер». Костюм был сделан как бы из обрезков материала, которые остаются у портного. Брюки короткие, зад - из другого материала. Я всё это обыграл в танце. Этот танец стал у меня бисовкой. На «бис» я повторял его по три-четыре раза.
Мама говорила: «Деточка, ты думаешь, я хочу, чтоб ты танцевал еврейский танец, потому что я еврейка? Нет. Евреи будут говорить о тебе: вы видели, как он танцует бразильский танец? Или испанский танец? О еврейском они не скажут. Но любить тебя они будут за еврейский танец».
В белорусских городах в те годы, когда не очень поощрялось еврейское искусство, зрители-евреи спрашивали меня: «Как вам разрешили еврейский танец?». Я отвечал: «Я сам себе разрешил».
У мамы было своё место в театре. Там говорили: «Здесь сидит Мишина мама». Мама спрашивает меня: - Мойше, ты танцуешь лучше всех, тебе больше всех хлопают, а почему всем носят цветы, а тебе не носят? - Мама, - говорю, - у нас нет родственников. - А разве это не народ носит? - Нет. Родственники.
Потом я прихожу домой. У нас была одна комнатка, железная кровать стояла против двери. Вижу, мама с головой под кроватью и что-то там шурует. Я говорю:
- Мама, вылезай немедленно, я достану, что тебе надо. - Мойше, - говорит она из под кровати. - Я вижу твои ноги, так вот, сделай так, чтоб я их не видела. Выйди. Я отошел, но все видел. Она вытянула мешок, из него вынула заштопанный старый валенок, из него - тряпку, в тряпке была пачка денег, перевязанная бечевкой. - Мама, - говорю, - откуда у нас такие деньги? - Сыночек, я собрала, чтоб тебе не пришлось бегать и искать, на что похоронить мамочку. Ладно похоронят и так.
Вечером я танцую в «Раймонде» Абдурахмана. В первом акте я влетаю на сцену в шикарной накидке, в золоте, в чалме. Раймонда играет на лютне. Мы встречаемся глазами. Зачарованно смотрим друг на друга. Идёт занавес. Я фактически ещё не танцевал, только выскочил на сцену. После первого акта администратор подает мне роскошный букет. Цветы передавали администратору и говорили, кому вручить. После второго акта мне опять дают букет. После третьего - тоже. Я уже понял, что все это- мамочка. Спектакль шёл в четырёх актах. Значит и после четвёртого будут цветы. Я отдал администратору все три букета и попросил в финале подать мне сразу четыре. Он так и сделал. В театре говорили: подумайте, Эсамбаева забросали цветами.
На другой день мамочка убрала увядшие цветы, получилось три букета, потом два, потом один. Потом она снова покупала цветы.
Как- то мама заболела и лежала. А мне дают цветы. Я приношу цветы домой и говорю:
- Мама, зачем ты вставала? Тебе надо лежать. - Мойше, - говорит она. - Я не вставала. Я не могу встать. - Откуда же цветы? - Люди поняли, что ты заслуживаешь цветы. Теперь они тебе носят сами. Я стал ведущим артистом театра Киргизии, получил там все награды. Я люблю Киргизию, как свою Родину. Ко мне там отнеслись, как к родному человеку.
Незадолго до смерти Сталина мама от своей подруги Эсфирь Марковны узнала, что готовится выселение всех евреев. Она пришла домой и говорит мне:
- Ну, Мойше, как чеченцев нас выслали сюда, как евреев нас выселяют ещё дальше. Там уже строят бараки. - Мама, - говорю, - мы с тобой уже научились ездить. Куда вышлют, туда поедем, главное - нам быть вместе. Я тебя не оставлю.
Когда умер Сталин, она сказала: «Теперь будет лучше». Она хотела, чтобы я женился на еврейке, дочке одессита Пахмана. А я ухаживал за армянкой. Мама говорила: «Скажи, Мойше, она тебя кормит?» (Это было ещё в годы войны).
- Нет, - говорю, - не кормит. - А вот если бы ты ухаживал за дочкой Пахмана… - Мамa, у неё худые ноги. - А лицо какое красивое, а волосы… Подумаешь, ноги ему нужны.
Когда я женился на Нине, то не могу сказать, что между ней и мамой возникла дружба.
Я начал преподавать танцы в училище МВД, появились деньги. Я купил маме золотые часики с цепочкой, а Нине купил белые металлические часы. Жена говорит:
- Маме ты купил с золотой цепочкой вместо того, чтоб купить их мне, я молодая, а мама могла бы и простые носить. - Нина, - говорю, - как тебе не стыдно. Что хорошего мама видела в этой жизни? Пусть хоть порадуется, что у неё есть такие часы. Они перестали разговаривать, но никогда друг с другом не ругались. Один раз только, когда Нина, подметя пол, вышла с мусором, мама сказала: «Между прочим, Мойше, ты мог бы жениться лучше». Это единственное, что она сказала в её адрес. У меня родилась дочь. Мама брала её на руки, клала между своих больших грудей, ласкала. Дочь очень любила бабушку. Потом Нина с мамой сами разобрались. И мама мне говорит: «Мойше, я вот смотрю за Ниной, она таки неплохая. И то, что ты не женился на дочке Пахмана, тоже хорошо, она избалованная. Она бы за тобой не смогла все так делать». Они с Ниной стали жить дружно.
Отец за это время уже сменил нескольких жён. Жил он недалеко от нас. Мама говорит: «Мойше, твой отец привёл новую никэйву. Пойди посмотри.» Я шёл.
- Мама, - говорю, - она такая страшная! - Так ему и надо.
Умерла она, когда ей был 91 год. Случилось это так. У неё была сестра Мира. Жила она в Вильнюсе. Приехала к нам во Фрунзе. Стала приглашать маму погостить у неё: «Софа, приезжай. Миша уже семейный человек. Он не пропадёт. месяц-другой без тебя». Как я её отговаривал: «Там же другой климат. В твоём возрасте нельзя!» Она говорит: «Мойше, я погощу немного и вернусь». Она поехала и больше уже не приехала.
Она была очень добрым человеком. Мы с ней прожили прекрасную жизнь. Никогда не нуждались в моем отце. Она заменила мне родную мать. Будь они сейчас обе живы, я бы не знал, к кому первой подойти и обнять.
Литературная запись Ефима Захарова
Когда–то давным–давно курицы еще росли сразу целиком, а не отдельными окорочками. И мама покупала такую пупурышчатую тушку вместе с остатками перьев, головой и ГЛАЗАМИ!!! И можно было приподнять кожистое веко с какими–то редкими ресничками, и на тебя смотрел круглый черный глаз, как живой.
В этой синеватой целиковой курице где–то в районе груди была специально обученная косточка, которая называлась "бери и помни". Курица, пожалуй, при жизни и не знала, что у нее есть такая косточка, думала: ребра, талия, гузка, все! А все дети в семье знали! И ждали этой косточки, как мультика "Голубой щенок", которого ждут с одной единственной целью: послушать придурковатую песню рыбы–пилы... Дети готовы были есть куринный суп с макаронами и плавающими полукружиями морковки, только бы добраться до "бери и помни"...
Потому что "Бери и помни" — это игра для двоих на неопределенный промежуток времени. Косточка эта напоминала русскую "Л" или буржуазную и недостижимую "Викторию". Каждый из двоих брался за свой кончик косточки и тянул. Это был Ритуал! Когда косточка ломалась, оба прищуривались, пристально смотрели друг на друга и говорили "БЕРУ и ПОМНЮ!". Как клятву! Это значило: игра началась...
Интереснее и сложнее всего играть было с папой, потому что он почти никогда не забывал. И нужно было на время стать взрослым и терпеливым. И выждать хотя бы полчаса, а лучше — продержаться до вечера, потому что только маленькая, глупенькая Галка сразу пытается втюхать тебе что угодно, начиная от мячика и заканчивая конфеткой, в надежде, что ты уже забыл... А ты с хитринкой берешь все, что она тебе протягивает, но каждый раз говоришь: "Беру и помню", и она успевает только рот открыть в надежде вставить свое "Бери и...". Потому что если ты взял из ее рук что угодно, и не сказал положенное "беру и помню", это значит, что ты ЗАБЫЛ! И если она при этом не забыла и произнесла: "Бери и помни", все! Ты проиграл!
С папой же нужно было действовать по–другому. Сразу после того, как сломал косточку, нужно было уходить к себе в комнату, писать на бумажке крупно "Беру и помню!" и уходить из дома. Гулять! А когда вернешься, видеть текст, вспоминать и идти проверять, что делает папа. Лучше всего, если он что–нибудь ремонтировал. Тогда можно было с чистой совестью подать ему отвертку, выждать с замиранием секунду, и не веря своему счастью, честно глядя в глаза, промолвить: Бери и помни!!!
И тогда папка даже больше тебя радовался, что ты его надул, и пару раз подбрасывал в воздух. И ты понимал: проигрывать — это тоже весело!
Теперь непросто найти целиковую курицу, лениво искать в ней косточку, а чтобы ее разломать, нужно суметь оторвать сына от ноутбука, что — ох — непросто. Вот и растут, не умея терпеть, планировать, выигрывать и проигрывать... Или умея, но как–то совсем, совсем по–другому... И все забывают. А ты — берешь и помнишь...