Результатов: 53

51

Вчера в комментах вспомнил знакомого армянина по имени Арамис. Роман Дюма читал много раз, но очень давно и так не смог вспомнить, у знаменитых мушкетеров это были имена, фамилии или что? Слава Гуглу! Может и вам будет интересно -
Итак, что Атос, Портос и Арамис — это прозвища. Как же звали мушкетёров на самом деле? Попробуем выяснить.
Эти люди — не выдумка Александра Дюма, они существовали на самом деле. Более того — романные прозвища мушкетёров как раз и образованы от их настоящих имён! Вот как их звали: Арман де Силлег д’Атос д’Отвиль, Исаак де Порто и Анри д’Арамиц.
Прототип Арамиса получил своё имя в честь аббатства Арамиц, дарованного его предкам в 14-м веке. Не потому ли он в романе мечтает стать священником?
А книжный Портос недаром сетует в романе на то, что «приходится убивать бедных гугенотов, всё преступление которых состоит в том, что они поют по-французски те самые псалмы, которые мы поём по-латыни». Ведь Исаак де Порто происходил из гугенотской семьи.Ну и наконец Атос — самый старший из мушкетёров (в романе ему около тридцати лет), самый бледный, самый загадочный… В жизни бедняга не дожил до литературного возраста. Реальный Арман де Силлег д’Атос д’Отвиль был убит на дуэли в двадцать восемь лет.
Итак, Арман (Атос), Исаак (Портос) и Анри (Арамис). Однако имя книжного Арамиса — Рене. А как звали книжного Атоса? Самый романтический из трёх мушкетёров носил самое «русское» из всех французских имён, — ну-ка, угадайте с одного раза… Оливье.
Так называет его в написанной Александром Дюма пьесе «Юность мушкетёров» жена Шарлотта (она же Анна де Бейль, она же леди Кларик, она же миледи Винтер). Оливье и Шарлотта («шарлотка», яблочный пирог) — вкусные имена!
Имя книжного Портоса Александр Дюма нигде не упоминает. А вот д’Артаньяна (в жизни Шарль де Батц) в книге должны были звать Натаниэлем. Это имя упоминается в черновиках, но потом Дюма от него отказался — вероятно, чтобы избежать переклички с уже знаменитым в то время Соколиным Глазом Фенимора Купера. Того звали, если помните, Натаниэль Бампо.
Оливье, Рене, Натаниэль и… добродушный здоровяк без имени. Непорядок!
Мы предполагаем, что Портоса — единственного из мушкетёров, у которого нет литературного имени — звали просто-напросто Александром.
Был такой случай в годы второй французской революции: Александр Дюма выступал на митинге. Происходило это на набережной. «Лжец!» — выкрикнул кто-то из слушателей, стоявших неподалёку в толпе.
Зря он не отошёл подальше… Про отца писателя — боевого кавалериста Тома-Александра Дюма — рассказывали, что он мог, зажав лошадь в шенкелях (то есть — между ногами, сидя в седле), подтянуться вместе с ней на потолочной балке…
Здоровяк Дюма схватил наглеца за штаны и, с лёгкостью оторвав от земли, поднял над рекой: «Извиняйся — или швырну в воду». Тот пробормотал извинения.«Ладно, — сказал Дюма. — Я просто хотел показать, что руки человека, написавшего за двадцать лет сорок романов, это руки рабочего».

52

В 1701 году Пётр I отправил за границу Ивана Михайловича Головина, своего любимца, а значит, человека умного и ловкого. Головин принадлежал к старинному боярскому роду и занимал должность комнатного стольника, то есть, входил в ближайший круг царя, присутствовал на приёмах, сопровождал его в поездках и военных походах.
Чем занимался Иван Михайлович в Италии, мы не узнаем никогда. Через четыре года Головин вернулся из Венеции в Петербург и предстал перед царём. Согласно известному анекдоту, Пётр велел ему явиться в Адмиралтейство, где учинил Головину экзамен по "корабельной архитектуре". Иван Михайлович, которому в ту пору уже перевалило за тридцать, приняв "вид лихой и придурковатый", сообщил, что не выучился ни корабельному делу, ни даже итальянскому языку, и на резонный вопрос царя, что же он делал всё это время, молодцевато ответил: "Всемилостивейший государь! Я курил табак, пил вино, веселился и учился играть на басу!". Выслушав признание, достойное фонвизинского недоросля, Пётр лишь рассмеялся, дал Ивану Михайловичу прозвище "князь-бас" (каламбурчик: "baas" по-голландски значит "начальник") и объявил его "главным корабелом". И на всех всешутейших и всепьянейших соборах обязательным стал тост "За деток Ивана Михайловича!", и все понимали, что пьют не за Ванюшку или Наташеньку, а за российские корабли.
Кличка пристала к Головину намертво. "Опускается бас, чтоб похлебал каспийский квас!", - якобы по преданию приговаривал царь, когда смеха ради Ивана Михайловича бросили в море во время пирушки в Персидском походе.
"Князь-басом" Головин пробыл до смерти Петра, сделав при этом совсем не шутовскую карьеру: командовал полком, за умелые действия во время Полтавской баталии получил чин бригадира, руководил галерным флотом и дослужился до адмирала. А ещё Иван Михайлович славен своими потомками: Александром Сергеевичем Пушкиным и Львом Николаевичем Толстым...

53

Как я в детстве осень ненавидела, страшно же вспомнить. Хоть золотую, хоть бриллиантовую, хоть какую угодно. Весь этот «багрец и золото» ассоциировались, разумеется, с Александром Сергеичем, а Александр Сергеич ассоциировался с Нелли Владимировной, училкой по литературе, а вместе с ними обоими приходили мысли о неминуемости школы и смерти, и хотелось только одного: лечь с головой под одеяло и чтобы все от меня отвязались.
Осень начиналась ровно в середине августа, когда мы с родителями возвращались с моря на дачу. Не знаю, кто там чего собирался «цедить медленными глотками», да и что вообще можно цедить в конце августа под Гатчиной? Уже вовсю дожди. Радуйтесь, люди, радуйтесь, еще четырнадцать дней впереди, а потом всё рухнет, а вот уже и тринадцать, десять, пять…, и гладиолусы эти ненавистные торчат в палисадниках, как всадники Апокалипсиса, и астры бабушкины туда же, и сказки у них андерсеновские: «Слышишь, бьёт барабан? Бум! Бум! Слушай заунывное пение женщин!..»
Карачун, одним словом, всему конец.
А тридцать первого августа тащишься с дачи с этими астрами в руках - автобус, электричка, метро, снова автобус - и астры уже такие же замурзанные, как ты сам, и тоже думают о неизбежном. В ведро бы их.
Про ноябрь я вообще не говорю, ноябрь был зима, время умирать: в начале, как насмешка, пять жалких дней осенних каникул, и ты сидишь дома, а предки думают, что ты тут для их удобства расселся: погуляй с собакой, да вынеси мусор, и не успел ты вынести, как уже и воскресенье, и надо хоть в кино сходить, чтобы поймать уходящий поезд за хвост, но от кина этого только хуже, идешь из него домой с тетей Эльзой, ёжишься и вспоминаешь, погладила ты на завтра форму свою уродскую или нет.
А потом впадаешь в анабиоз, а тебя мучают. Будто лягушку разбудили, распихали - у нее, бедолаги, температура тела плюс три, а ее в шесть вечера пинком на улицу, езжай, давай, на английский. Как можно любить жизнь, если ты ждешь в темноте сороковой трамвай? И еще и опаздываешь, а я всегда опаздывала, пыталась оттянуть. И ветер, и снег, и ноги замерзли, и трамвая сволочного можно ждать до морковкина заговения, и Инна Алексеевна посмотрит укоризненно, хотя ругать не будет, она же бабушкина лучшая подруга, и главу из Моэма надо пересказывать, а я не хочу, а меня тошнит. И думаешь, что потом всё это нужно будет проделать в обратную сторону, с Петроградки на Васильевский, и будет еще холоднее и еще хуже, и трамвай, наверное, не придет вообще, потому что зачем ему одинокая я на темной остановке в без двадцати девять, а если и придет, то окна в нем замерзли, и печка воняет, и рядом с ней сидеть горячо, а в стороне холодно, и на каждой остановке ледяной ветер врывается, и какой вообще псих может сегодня вспоминать с умилением, какие узоры были в детстве на трамвайном стекле и как он монетку к ним прикладывал? Гадость какая.
В общем, к чему весь этот макабр-то. К тому, что дети мои садятся в ноябре в машину и ничегошеньки не чувствуют. А я чувствую! Восторг чувствую и упоенье, и это не проходит, хоть своя машина у меня с двадцати лет. Вышел из дома ноябрьским вечером - и жизнь прекрасна. Ни ключи по карманам рыскать не надо, ни перчатки в снег ронять - к ручке дверной только прикоснулся, мягкий щелчок, и мир у твоих ног. Тихо, бесшумно, тепло, удобно, и машина настраивается так, чтобы было тебе идеально. И музыка играет. И чем хуже за окном, тем лучше внутри, тем острее чувство «а вот фиг вам, а вот фиг». Хотя ведь и ноябрь у меня теперь ненастоящий, игрушечный. Утром плюс шесть, а днем плюс шестнадцать. И солнце светит. И уже глинтвейн вечерами продают: «Давайте, граждане, поиграем, что будто бы зима и будто бы мы замерзли?» - «А давайте!»
Короче, детский опыт - это, ребята, не травмы. Это же нам для контраста отсыпали, чтобы мы потом десятилетиями расслабленно наслаждались жизнью.

Lisa Sallier

12