14351
ДВА ВЕЧЕРА. Вечер первый
В незапамятные времена, когда СССР перешагнул первое десятилетие так называемого застоя, послали меня в Днепропетровск на республиканские курсы повышения квалификации патентоведов. Поселили, уж не знаю почему, в Доме колхозника. Относительно чистые комнаты были обставлены со спартанской простотой: две кровати и две тумбочки. Зато в одном квартале от Центрального рынка во всей его сентябрьской щедрости. Моим соседом оказался предпенсионного возраста мужик из Луганска. Был он высок, крепко сложен, с голубыми глазами и темной с проседью шевелюрой. Видный, одним словом. Представился Владимиром Сергеевичем и предложил отметить знакомство.
В соседнем гастрономе купили водку и бородинский хлеб, на базаре – сало, лук, помидоры, огурцы. Между кроватями поставили тумбочку, на которой и накрыли нехитрый стол. Выпили за знакомство, потом за что-то еще. Владимир Сергеевич раскраснелся, на лбу выступил багровый шрам.
- Где это вас так? – не удержался я.
- На фронте осколком. Я с 41 до 45 воевал. Как в зеркало посмотрю, сразу войну вспоминаю. Будь она неладна…
Выпили без тоста, закурили, помолчали.
- Знаете, - говорю, - моя теща тоже всю войну прошла. Но рассказывает только три истории, все веселые и с хорошим концом. Может быть и у вас такая история есть?
- Есть, но не очень веселая, и не всякому, и не везде ее расскажешь.
- А, например, мне?
- Пожалуй и можно.
- Я родился и рос в алтайском селе. Родители – школьные учителя. В 41-ом сразу после школы ушел воевать. Три года существовал, как животное – инстинкты и ни одной мысли в голове. Наверное, потому и выжил. Когда перешли в наступление, немного отпустило, но в голове все равно была только война. А как иначе, если друзья каждый день гибнут, все деревни на нашем пути сожжены, все города - в руинах?! В январе 45-го мы вошли в Краков, и он был единственным, который фашисты не взорвали перед уходом. Я, сельский парень, впервые попал в большой, да еще и исторический город. Высокие каменные соборы, дома с колоннами и лепниной по фасаду, Вавельский замок – все казалось мне чудом. Редкие прохожие смотрели на нас настороженно, но скорее приветливо, чем враждебно.
На второй день под вечер ко мне подошел одессит Мишка Кипнис. Не то грек, не то еврей. Я тогда в этом не разбирался. Скорее еврей, потому что понимал по-немецки. Был он лет на пять старше, и как бы опекал меня в вопросах гражданской жизни. Подошел и говорит:
- Товарищ сержант, пошли к шмарам, по-ихнему, к курвам. Я публичный дом недалеко обнаружил. Действующий.
О публичных домах я читал - в родительской библиотеке был дореволюционный томик Куприна. Но чтобы пойти самому…. Я почувствовал, что краснею.
- Товарищ сержант, - засмеялся Мишка, - у тебя вообще-то женщина когда-нибудь была?
- Нет, - промямлил я.
- Ну, тогда тем более пошли. Ты же каждый день можешь до завтра не дожить. Не отчаливать же на тот свет целкой. Берем по буханке хлеба и по банке тушенки для хозяйки. Для девочек – шоколад и сигареты.
- А как я с ними буду говорить?
- Не волнуйся, там много говорить не нужно. Вместо тебя будет говорить американский шоколад.
Публичный дом оказался небольшим двухэтажным особняком. Нам открыла средних лет женщина чем-то похожая на жену председателя нашего сельсовета. Мишка шепнул мне: «Это хозяйка!» Заговорил с ней по-немецки, засмеялся, она тоже засмеялась. Показала глазами на мою винтовку, а потом на кладовку в коридоре. Я отрицательно покачал головой. Позвала меня за собой, сказала нечто вроде «лекарь» и завела в кабинет, где сидел человек в белом халате. Человек жестами попросил меня снять одежду, внимательно осмотрел, попросил одеться, позвал хозяйку и выпустил из кабинета, приговаривая: «Гут, зеа гут».
Потом я, держа винтовку между коленями, сидел в кресле в большой натопленной комнате. Минут через десять подошла девушка примерно моих лет в красивом платье. Её лицо… Я никогда не видел таких золотоволосых, с такими зелеными глазами и такой розовой кожей. Показала на себя, назвалась Агатой. Взяв меня за руку как ребенка, привела в небольшую комнату. Первым, что мне бросилось в глаза, была кровать с белыми простынями. Три года я не спал на белых простынях… Девушка выпростала из моих дрожащих рук винтовку, поставила ее в угол и начала меня раздевать. Раздев, дала кусочек мыла и открыла дверь в ванную с душем и унитазом. Если честно, душем я до того пользовался, но унитазом не приходилось… Когда вернулся из ванной, совершенно голая Агата уже лежала в постели и пристально смотрела на меня… Худенькая, изящная, с длинными стройными ногами… Эх, да что там говорить!
Владимир Сергеевич налил себе полстакана, залпом выпил, наспех закусил хлебной коркой и продолжил:
- Через час я выходил из публичного дома самым счастливым человеком в мире. Некоторые друзья рассказывали, что после первого раза они испытывали необъяснимую тоску. У меня все было наоборот: легкость во всем теле, прилив сил и восторг от одной мысли, что завтра вечером мы снова будем вместе. Как я знал? Очень просто. Прощаясь, Агата написала на картонной карточке завтрашнее число, ткнула пальцем, добавила восклицательный знак и сунула в карман гимнастерки, чтобы я, значит, не забыл.
На следующий день, как только стемнело, позвал Мишку повторить нашу вылазку. Попробовал бы он не согласиться! Если вчера каждый шаг давался мне с трудом, то сейчас ноги буквально несли меня сами. Как только хозяйка открыла дверь, я громко сказал ей: «Агата, Агата!» Она успокоила меня: «Так, так, пан». Если вчера все вокруг казалось чужим и враждебным, то сегодня каждая знакомая деталь приближала счастливый момент: и доктор, и уютная зала, и удобность знакомого кресла. Правда, на этот раз в комнате был еще один человек, который то и дело посматривал на часы. Я обратил внимание на его пышные усы и сразу забыл о нем, потому что мне было ни до чего. Я представлял, как обрадуется Агата, когда увидит мой подарок - брошку с белой женской головкой на черном фоне в золотой оправе. Ее, сам не знаю зачем, я подобрал в полуразрушенном доме во время одного из боев неподалеку от Львова.
Через десять минут Агаты все не было. Через пятнадцать я начал нервничать. Появилась хозяйка и подошла к усачу. Они говорили по-польски. Сначала тихо, потом громче и громче. Стали кричать. Вдруг человек вытащил откуда-то саблю и побежал в моем направлении. Годы войны не прошли даром. Первый самый сильный удар я отбил винтовкой, вторым он меня малость достал. Кровь залила лицо, я закричал. Последнее, что помнил – хозяйка, которая висит у него на руке, и совершенно голый Мишка, стреляющий в гада из моей винтовки.
Из госпиталя я вышел через три дня. Мишку в части уже не нашел. Майор Шомшин, светлая ему память, отправил его в командировку от греха подальше. Так мы больше никогда друг друга не увидели. Но ни отсутствие Мишки, ни свежая рана остановить меня не могли. Еще не совсем стемнело, а я уже стоял перед знакомым домом. Его окна были темными, а через ручки закрытой двойной двери был продет кусок шпагата, концы которого соединяла печать СМЕРШа. Меня увезли в СМЕРШ следующим утром. Целый день раз за разом я повторял капитану несложную мою историю в мельчайших деталях. В конце концов он меня отпустил. Во-первых, дальше фронта посылать было некуда. Во-вторых, в 45-ом армия уже умела постоять за себя и друг за друга.
Я снова не удержался:
- То есть ваш шрам от польской сабли, а не от осколка?
- Ну да, я обычно говорю, что от осколка, потому что проще. Зачем рассказывать такое, например, в школе, куда меня каждый год приглашают в День Победы? А снимать брюки и демонстрировать искалеченные ноги тоже ни к чему.
- Выходит, что рассказать правду о войне не получается, как ни крути?
- Пожалуй, что так. Но и не нужна она. Те, кто воевал, и так знают. А те, кто не воевал, не поверят и не поймут. А если и поймут, то не так.
Мы разлили остатки водки по стаканам. Молча выпили.
- Пойду отолью, - сказал Владимир Сергеевич, - открыл дверь и, слегка прихрамывая, зашагал к санузлу в конце длинного коридора.
Продолжение в следующем выпуске.
Бонус: несколько видов Кракова при нажатии на «Источник».