мат шмат → Результатов: 1


1.

Лесная братва

Новость дня в лесу такая
Откинул кабан наш копыта
Кабан свинья ведь такая
Закладка здесь где-то зарыта

Заяц, волк решили сразу
Распилить по фене- мазу
Маза была такова
Нашли закладку кабана

Волк привык себе все АМ
Получил он по зубам
От смотрящего медведя
по кликухе дядя Федя

Зайца волк решил сожрать
Долю чтобы увеличить
Получил под хвост опять
За нарушения приличия

Заяц храбрости набрав
Молвил. Дядя Фёдор прав
Будем сдесь делить закладку
Для приличья , по порядку

Дядя Федя взял медку
Волку дали сала шмат
Пусто. И заяц сказал я могу
Хату присвоить себе и шпинат

Федер немного подумав сказал,
Заяц, могу тебя так тряхануть
Кабан еще тёплый, а ты ж вашу мать
Каждая вошь хочет всех обмануть

Хату бери, кабана схорони
Слюни утри, пушистый подлец
Если не сделаешь все, ну смотри
Сделаю я, из тебя холодец

2.

Старый парикмахер

Мы жили в одной комнате коммуналки на углу Комсомольской и Чкалова. На втором этаже, прямо над садиком "Юный космонавт". В сталинках была хорошая звукоизоляция, но днем было тихонько слышно блямканье расстроенного садиковского пианино и хоровое юнокосмонавтское колоратурное меццо-сопрано.
Когда мне стукнуло три, я пошел в этот же садик. Для этого не надо было даже выходить из парадной. Мы с бабушкой спускались на один этаж, она стучала в дверь кухни - и я нырял в густое благоухание творожной запеканки, пригорелой кашки-малашки и других шедевров детсадовской кулинарии.
Вращение в этих высоких сферах потребовало, чтобы во мне все было прекрасно, - как завещал Чехов, - и меня впервые в жизни повели в парикмахерскую.
Вот тут-то, в маленькой парикмахерской на Чкалова и Советской Армии, я и познакомился со Степаном Израйлевичем.
Точнее, это он познакомился со мной.
В зале было три парикмахера. Все были заняты, и еще пара человек ждали своей очереди.
Я никогда еще не стригся, был совершенно уверен, что как минимум с меня снимут скальп, поэтому ревел, а бабушка пыталась меня взять на слабо, сочиняя совершенно неправдоподобные истории о моем бесстрашии в былые времена:
- А вот когда ты был маленьким...
Степан Израйлевич - высокий, тощий старик - отпустил клиента, подошел ко мне, взял обеими руками за голову и начал задумчиво вертеть ее в разные стороны, что-то бормоча про себя. Потом он удовлетворенно хмыкнул и сказал:
- Я этому молодому человеку буду делать голову!
От удивления я заткнулся и дал усадить себя в кресло.
Кто-то из ожидающих начал возмущаться, что пришел раньше.
Степан Израйлевич небрежно отмахнулся:
- Ой, я вас умоляю! Или вы пришли лично ко мне? Или я вас звал? Вы меня видели, чтобы я бегал по всей Молдаванке или с откуда вы там себя взяли, и зазывал вас к себе в кресло?
Опешившего скандалиста обслужил какой-то другой парикмахер. Степан Израйлевич не принимал очередь. Он выбирал клиентов сам. Он не стриг. Он - делал голову.
- Идите сюда, я буду делать вам голову. Идите сюда, я вам говорю. Или вы хочете ходить с несделанной головой?!
- А вам я голову делать не буду. Я не вижу, чтобы у вас была голова. Раечка! Раечка! Этот к тебе: ему просто постричься.
Степан Израйлевич подолгу клацал ножницами в воздухе, елозил расческой, срезал по пять микрон - и говорил, говорил не переставая.
Все детство я проходил к нему.
Стриг он меня точно так же, как все другие парикмахеры стригли почти всех одесских мальчишек: "под канадку".
Но он был не "другой парикмахер", а Степан Израйлевич. Он колдовал. Он священнодействовал. Он делал мне голову.
- Или вы хочете так и ходить с несделанной головой? - спрашивал он с ужасом, случайно встретив меня на улице. И по его лицу было видно, что он и представить не может такой запредельный кошмар.
Ежеминутно со смешным присвистом продувал металлическую расческу - будто играл на губной гармошке. Звонко клацал ножницами, потом брякал ими об стол и хватал бритву - подбрить виски и шею.
У Степана Израйлевича была дочка Сонечка, примерно моя ровесница, которую он любил без памяти, всеми потрохами. И сколько раз меня ни стриг - рассказывал о ней без умолка, взахлеб, брызгая слюной от волнения, от желания выговориться до дна, без остатка.
И сколько у нее конопушек: ее даже показывали врачу. И как она удивительно смеется, закидывая голову. И как она немного шепелявит, потому что сломала зуб, когда каталась во дворе на велике. И как здорово она поет. И какие замечательные у нее глаза. И какой замечательный у нее нос. И какие замечательные у нее волосы (а я таки немножко разбираюсь в волосах, молодой человек!).
А еще - какой у Сонечки характер.
Степан Израйлевич восхищался ей не зря. Она и правда была очень необычной девочкой, судя по его рассказам. Доброй, веселой, умной, честной, отважной. А главное - она имела талант постоянно влипать в самые невероятные истории. В истории, которые моментально превращались в анекдоты и пересказывались потом годами всей Одессой.
Это она на хвастливый вопрос соседки, как сонечкиной маме нравятся длиннющие холеные соседкины ногти, закричала, опередив маму: "Еще как нравятся! Наверно, по деревьям лазить хорошо!".
Это она в трамвае на вопрос какой-то тетки с детским горшком в руках: "Девочка, ты тут не сходишь?" ответила: "Нет, я до дома потерплю", а на просьбу: "Передай на билет кондуктору" - удивилась: "Так он же бесплатно ездит!".
Это она на вопрос учительницы: "Как звали няню Пушкина?" ответила: "Голубка Дряхлая Моя".
Сонины остроты и приключения расходились так стремительно, что я даже частенько сначала узнавал про них в виде анекдота от друзей, а потом уже от парикмахера.
Я так и не познакомился с Соней, но обязательно узнал бы ее, встреть на улице - до того смачными и точными были рассказы мастера.
Потом детство кончилось, я вырос, сходил в армию, мы переехали, я учился, работал, завертелся, растерял многих старых знакомых - и Степана Израйлевича тоже.
А лет через десять вдруг встретил снова. Он был уже совсем дряхлым стариком, за восемьдесят. По-прежнему работал. Только в другой парикмахерской - на Тираспольской площади, прямо над "Золотым теленком".
Как ни странно, он отлично помнил меня.
Я снова стал заходить к старику. Он так же торжественно и колдунски "делал мне голову". Потом мы спускались в "Золотой теленок" и он разрешал угостить себя коньячком.
И пока он меня стриг, и пока мы с ним выпивали - болтал без умолку, брызгая слюнями. О Злате - родившейся у Сонечки дочке.
Степан Израйлевич ее просто боготворил. Он называл ее золотком и золотинкой. Он блаженно закатывал глаза. Хлопал себя по ляжкам. А иногда даже начинал раскачиваться, как на еврейской молитве.
Потом мы расходились. На прощанье Степан Израйлевич обязательно предупреждал, чтобы я не забыл приехать снова:
- Подумайте себе, или вы хочете ходить с несделанной головой?!
Больше всего Злата, по словам Степана Израйлевича, любила ириски. Но был самый разгар проклятых девяностых, в магазинах было шаром покати, почему-то начисто пропали и они.
Совершенно случайно я увидел ириски в Ужгороде - и торжественно вручил их Степану Израйлевичу, сидя с уже сделанной головой в "Золотом теленке".
- Для вашей Златы. Ее любимые.
Отреагировал он совершенно дико. Вцепился в кулек с конфетами, прижал его к себе и вдруг заплакал. По-настоящему заплакал. Прозрачными стариковскими слезами.
- Злата… золотинка…
И убежал - даже не попрощавшись.
А вечером позвонил мне из автомата (у него давно был мой телефон), и долго извинялся, благодарил и восхищенно рассказывал, как обрадовалась Злата этому немудрящему гостинцу.
Когда я в следующий раз пришел делать голову, девочки-парикмахерши сказали, что Степан Израйлевич пару дней назад умер.
Долго вызванивали заведующего. Наконец, он продиктовал домашний адрес старого мастера, и я поехал туда.
Жил он на Мельницах, где-то около Парашютной. Нашел я в полуразвалившемся дворе только в хлам нажравшегося дворника.
Выяснилось, что на поминки я опоздал: они были вчера. Родственники Степана Израйлевича не объявлялись (я подумал, что с Соней и Златой тоже могло случиться что-то плохое, надо скорей их найти).
Соседи затеяли поминки в почему-то не опечатанной комнате парикмахера. Помянули. Передрались. Танцевали под "Маяк". Снова передрались. И растащили весь небогатый скарб старика.
Дворник успел от греха припрятать у себя хотя бы портфель, набитый документами и письмами.
Я дал ему на бутылку, портфель отобрал и привез домой: наверняка, в нем окажется адрес Сони.
Там оказались адреса всех.
Отец Степана Израйлевича прошел всю войну, но был убит нацистом в самом начале 1946 года на Западной Украине при зачистке бандеровской погани, которая расползлась по схронам после нашей победы над их немецкими хозяевами.
Мать была расстреляна в оккупированной Одессе румынами, еще за пять лет до гибели отца: в октябре 1941 года. Вместе с ней были убиты двое из троих ее детей: София (Сонечка) и Голда (Злата).
Никаких других родственников у Степана Израйлевича нет и не было.
Я долго смотрел на выцветшие справки и выписки. Потом налил до краев стакан. Выпил. Посидел с закрытыми глазами, чувствуя, как паленая водка продирает себе путь.
И только сейчас осознал: умер единственный человек, кто умел делать голову.
В последний раз он со смешным присвистом продул расческу. Брякнул на стол ножницы. И ушел домой, прихватив с собой большой шмат Одессы. Ушел к своим сестрам: озорной конопатой Сонечке и трогательной стеснительной Злате-Золотинке.
А мы, - все, кто пока остался тут, - так и будем теперь до конца жизни ходить с несделанной головой.
Или мы этого хочем?

Александр Пащенко