Ленин и купальная шапочка
Из Ленинграда в Москву меня забрали ранней весной, месяца за полтора до того, как пришла пора вступать в пионеры. На день рождения Ильича нас повезли в Музей Ленина. Накануне учительница громко сказала классу, обращаясь при этом только ко мне: "Ты приехала к нам из города Ленина и, конечно, по нему скучаешь, но зато в Москве ты завтра увидишь самого Владимира Ильича. Смотреть на него грустно, это же близкий и родной тебе человек, но это хорошая грусть. После приема в пионеры мы пойдем в Мавзолей!"
Дома я учила клятву, мама гладила мне галстук и белую кофту, а отчим, то есть московский папа, кроил свою военную диагональ (старшему офицерскому составу выдавали отрезы из особо мягкой качественной шерсти). Он срочно доделывал мне пионерскую юбку, которую сам высчитал и вычертил, как курс корабля, а потом заложил крупными складками.
Когда я повторила "перед лицом своих товарищей торжественно обещаю", мама нервно сказала: "Витя, это плохо кончится. Я знаю, что перед лицом товарищей ее обязательно вырвет. Помнишь, что с ней было в зоологическом, у мамонта?"
Когда я дошла до "жить, учиться и бороться", то вспомнила о Мавзолее и сказала родителям, что нас завтра поведут еще и туда. Мама охнула и села с утюгом на табуретку, а потом сказала твердым голосом, как заведующая отделением педиатрии: "Ты слышал? Ее ведут смотреть на мумию. Наталья, не вздумай так завтра сказать. Ленин не мумия, и выйди отсюда в маленькую комнату. Витя, она же умрет там, у этой мумии. Еще когда мы были в зоологическом... Когда она увидела слепок нижней челюсти парапитека... Витя! Шей к юбке большой карман!"
"Зачем?" - поинтересовался папа. "Чтобы рвать! - отчеканила мама. - Она туда положит купальную шапочку! И в нее будет тошнить! Не на Ленина же! И хорошо, если у нее вдобавок приступ астмы не начнется!"
Утром меня накачали теофедрином, чтобы не кашляла и не задыхалась, и дали с собой в большой карман купальную шапочку. "Если что, уткнись в шапку, как будто ты плачешь, - сказала мама. - И не вздумай даже поворачиваться к Ленину". "Кажется, он под стеклом, - сказал папа. - Но все равно, Ната, на гроб лучше не гляди".
Слово "гроб" меня поразило еще больше. Значит, мумия в гробу.
В музее нас выстроили в каре. На согнутой в локте левой руке у меня висел треугольник галстука. Правой рукой я должна была отдать салют "Будь готов!". Успею ли я выхватить шапочку? И как ее потом держать одной рукой? А если еще и кашель? Чтобы не перевозбудиться, надо было думать о самом плохом, то есть об украденной из кармана отцовской шинели мелочи. Я ее тырила уже четыре раза для мальчика Свиридова с улицы Климашкина, который меня начал шантажировать, едва я приехала в столицу. Он грозил, что расскажет родителям, как я не ем в школе бутерброды, отдавая их другим, в том числе и ему.
И вот мы стоим, как малолетние официанты, с галстуками на руках, и я вдруг начинаю плакать из-за этой чертовой мелочи. Мы хором читаем клятву. Ко мне подходит старшая пионервожатая, чтобы повязать галстук. Я изо всех сил шмыгаю носом и говорю ей, что украла деньги. Она шепчет: "Чш-ш-ш... Тихо". Завязывает мне галстук под самое горло и отдает салют. Я тоже поднимаю руку.
Потом ничего не помню, но каким-то макаром мы все, очевидно, добираемся до Мавзолея. Мы туда входим, у меня в левой руке сжатая в комок резиновая шапочка, а правой велят отдать салют, когда я поравняюсь с гробом.
Я думаю о плохом - о том, что мама меня, очевидно, стыдится, поскольку все время говорит, какая я худая, страшная, бледная и хриплю - так сильно, что паршивая медсестра из школы звонила ей, врачу и диагносту, и спрашивала, не проглядели ли у меня туберкулез, который у ленинградских "болотных" детей сплошь и рядом.
Кто-то очень мягко кладет мне на плечи руки, я таю от счастья и благодарности за такую своевременную нежность, но эти руки плавно поворачивают мою голову влево. Мужской тихий голос приказывает: "Смотри, пионерка. Враги убили товарища Ленина, и мы должны поклониться ему..." Я делаю все, что говорит голос. Смотрю на лицо в гробу. И низко кланяюсь, вместо того чтобы отдать салют. Почти в пол, как на хореографии. В то же время я чувствую, что совершаю что-то страшное и непоправимое. Я лечу вниз. Большие руки вдруг распрямляют меня и, как большие крылья, выносят прочь из этого длинного зала со страшной музыкой - кажется, очень быстро.
И вот я иду домой, расстегнув пальто, и пою песню про моряков. Галстук почему-то кажется слишком длинным, но не важно. Все видят - я его получила.
Через два дня я открываю дверь на звонок и вижу Свиридова. Папа только пришел, шинель висит на вешалке в прихожей. Свиридов просит денег. Я говорю, что у меня нет. Тогда он повторяет те слова, которые были моим кошмаром уже много дней: "А ты в карманЕ, в карманЕ..."
Я кричу изо всех сил, и прибегают мама с папой. Я кидаюсь на Свиридова, и мы рвем друг другу волосы. Я все рассказываю и умоляю меня простить, обещая копить деньги на мороженое и этими деньгами возвращать долг. Московский папа уходит со Свиридовым.
На следующий день приходит очень красивая старшая сестра Свиридова и отдает маме мелочь - она дозналась у брата, сколько тот у меня выпросил.
Она весело смеется с родителями в комнате (и мне это удивительно). Я утыкаюсь в чудесную не обкрадываемую больше шинель и плыву от счастья, потому что больше не боюсь никого: ни Ленина, ни Свиридова.
Наверное, этот мальчик стал хорошим человеком, и надеюсь, если он это прочтет, то простит, что я не изменила его фамилию.