В Одессе с коронавирусом просто договорились.
Он даже остался немножко должен.
Аналог Notcoin - Blum - Играй и зарабатывай Монеты
Источник: anekdot.ru от 2020-7-7 |
В Одессе с коронавирусом просто договорились.
Он даже остался немножко должен.
Аналог Notcoin - Blum - Играй и зарабатывай Монеты
Источник: anekdot.ru от 2020-7-7 |
Война в Хуторовке
(Рассказал Александр Васильевич Курилкин 1935 года рождения)
Вы за мной записываете, чтобы люди прочли. Так я прошу – сделайте посвящение всем детям, которые застали войну. Они голодали, сиротствовали, многие погибли, а другие просто прожили эти годы вместе со всей страной. Этот рассказ или статья пусть им посвящается – я вас прошу!
Как мы остались без коровы перед войной, и как война пришла, я вам в прошлый раз рассказал. Теперь – как мы жили. Сразу скажу, что работал в колхозе с 1943 года. Но тружеником тыла не являюсь, потому что доказать, что с 8 лет работал в кузнице, на току, на полях - не представляется возможным. Я не жалуюсь – мне жаловаться не на что – просто рассказываю о пережитом.
Как женщины и дети трудились в колхозе
Деревня наша Хуторовка была одной из девяти бригад колхоза им. Крупской в Муровлянском районе Рязанской области. В деревне было дворов пятьдесят. Мы обрабатывали порядка 150 га посевных площадей, а весь колхоз – примерно 2000 га черноземных земель. Все тягловые функции выполнялись лошадьми. До войны только-только началось обеспечение колхозов техникой. Отец это понял, оценил, как мы теперь скажем, тенденцию, и пошел тогда учиться на шофера. Но началась война, и вся техника пошла на фронт.
За первый месяц войны на фронт ушли все мужчины. Осталось человек 15 - кто старше 60 лет и инвалиды. Работали в колхозе все. Первые два военных года я не работал, а в 1943 уже приступил к работе в колхозе.
Летом мы все мальчишки работали на току. Молотили круглый год, бывало, что и ночами – при фонарях. Мальчишек назначали – вывозить мякину. Возили её на санях – на току всё соломой застелено-засыпано, потому сани и летом отлично идут. Лопатами в сани набиваем мякину, отвозим-разгружаем за пределами тока… Лугов в наших местах нет, нет и сена. Поэтому овсяная и просяная солома шла на корм лошадям. Ржаная солома жесткая – её брали печи топить. Всю тяжелую работу выполняли женщины.
В нашей деревне была одна жатка и одна лобогрейка. Это такие косилки на конной тяге. На лобогрейке стоит или сидит мужчина, а в войну, да и после войны – женщина, и вилами сбрасывает срезанные стебли с лотка. Работа не из легких, только успевай пот смахивать, потому – лобогрейка. Жатка сбрасывает сама, на ней работать легче. Жатка скашивает рожь или пшеницу. Следом женщины идут со свяслами (свясло – жгут из соломы) и вяжут снопы… Старушки в деревне заранее готовят свяслы обычно из зеленой незрелой ржи, которая помягче. Свяслы у вязальщиц заткнуты за пояс слева. Нарукавники у всех, чтобы руки не колоть стерней. В день собирали примерно по 80-90 снопов каждая. Копна – 56 снопов. Скашиваются зерновые культуры в период молочной спелости, а в копнах зерно дозревает до полной спелости. Потом копны перевозят на ток и складывают в скирды. Скирды у нас складывали до четырех метров высотой. Снопы в скирду кладутся колосьями внутрь.
Ток – место оборудованное для молотьбы. Посевных площадей много. И, чтобы не возить далеко снопы, в каждой деревне оборудуются токи.
При молотьбе на полок молотилки надо быстро подавать снопы. Это работа тяжелая, и сюда подбирались четыре женщины физически сильные. Здесь часто работала моя мама. Работали они попарно – двое подают снопы, двое отдыхают. Потом – меняются. Где зерно выходит из молотилки – ставят ящик. Зерно ссыпается в него. С зерном он весит килограмм 60-65. Ящик этот они носили по двое. Двое понесли полный ящик – следующая пара ставит свой. Те отнесли, ссыпали зерно, вернулись, второй ящик уже наполнился, снова ставят свой. Тоже тяжелая работа, и мою маму сюда тоже часто ставили.
После молотьбы зерно провеивали в ригах. Рига – длинный высокий сарай крытый соломой. Со сквозными воротами. В некоторые риги и полуторка могла заезжать. В ригах провеивали зерно и складывали солому. Провеивание – зерно с мусором сыпется в воздушный поток, который отделяет, относит полову, ость, шелуху, частички соломы… Веялку крутили вручную. Это вроде огромного вентилятора.
Зерно потом отвозили за 10 километров на станцию, сдавали в «Заготзерно». Там оно окончательно доводилось до кондиции – просушивалось.
В 10 лет мы уже пахали поля. В нашей бригаде – семь или девять двухлемешных плугов. В каждый впрягали пару лошадей. Бригадир приезжал – показывал, где пахать. Пройдешь поле… 10-летнему мальчишке поднять стрелку плуга, чтобы переехать на другой участок – не по силам. Зовешь кого-нибудь на помощь. Все лето пахали. Жаркая погода была. Пахали часов с шести до десяти, потом уезжали с лошадьми к речушке, там пережидали жару, и часа в три опять ехали пахать. Это время по часам я теперь называю. А тогда – часов не было ни у кого, смотрели на солнышко.
Работа в кузнице
Мой дед до революции был богатый. Мельница, маслобойка… В 1914 году ему, взамен призванных на войну работников, власти дали двух пленных австрийцев. В 17 году дед умер. Один австриец уехал на родину, а другой остался у нас и женился на сестре моего отца. И когда все ушли на фронт, этот Юзефан – фамилия у него уже наша была – был назначен бригадиром.
В 43-м, как мне восемь исполнилось, он пришел к нам. Говорит матери: «Давай парня – есть для него работа!» Мама говорит: «Забирай!»
Он определил меня в кузню – меха качать, чтобы горно разжигать. Уголь горит – надымишь, бывало. Самому-то дышать нечем. Кузнец был мужчина – вернулся с фронта по ранению. Классный был мастер! Ведь тогда не было ни сварки, ни слесарки, токарки… Все делалось в кузне.
Допустим - обручи к тележным колесам. Листовой металл у него был – привозили, значит. Колеса деревянные к телеге нестандартные. Обруч-шина изготавливался на конкретное колесо. Отрубит полосу нужной длины – обтянет колесо. Шатуны к жаткам нередко ломались. Варил их кузнечной сваркой. Я качаю меха - два куска металла разогреваются в горне докрасна, потом он накладывает один на другой, и молотком стучит. Так металл сваривается. Сегменты отлетали от ножей жатки и лобогрейки – клепал их, точил. Уж не знаю – какой там напильник у него был. Уже после войны привезли ему ручной наждак. А тут - привезут плуг - лемеха отвалились – ремонтирует. Тяжи к телегам… И крепеж делал - болты, гайки ковал, метчиками и лерками нарезал резьбы. Пруток какой-то железный был у него для болтов. А нет прутка подходящего – берет потолще, разогревает в горне, и молотком прогоняет через отверстие нужного диаметра – калибрует. Потом нарезает леркой резьбу. Так же и гайки делал – разогреет кусок металла, пробьет отверстие, нарезает в нем резьбу метчиком. Уникальный кузнец был! Насмотрелся я много на его работу. Давал он мне молоточком постучать для забавы, но моя работа была – качать меха.
Беженцы
В 41 году пришли к нам несколько семей беженцев из Смоленска - тоже вклад внесли в работу колхоза. Расселили их по домам – какие побольше. У нас домик маленький – к нам не подселили.
Некоторые из них так у нас и остались. Их и после войны продолжали звать беженцами. Можно было услышать – Анька-эвакуированная, Машка-эвакуированная… Но большая часть уехали, как только Смоленск освободили.
Зима 41-го и гнилая картошка
Все знают, особенно немцы, что эта зима была очень морозная. Даже колодцы замерзали. Кур держали дома в подпечке. А мы – дети, и бабушка фактически на печке жили. Зимой 41-го начался голод. Конечно, не такой голод, как в Ленинграде. Картошка была. Но хлеб пекли – пшеничной или ржаной муки не больше 50%. Добавляли чаще всего картошку. Помню – два ведра мама намоет картошки, и мы на терке трем. А она потом добавляет натертую картошку в тесто. И до 50-го года мы не пекли «чистый» хлеб. Только с наполнителем каким-то. Я в 50-м году поехал в Воскресенск в ремесленное поступать – с собой в дорогу взял такой же хлеб наполовину с картошкой.
Голодное время 42-го перешло с 41-го. И мы, и вся Россия запомнили с этого года лепешки из гнилого мороженого картофеля. Овощехранилищ, как сейчас, не было. Картошку хранили в погребах. А какая в погреб не помещалась - в ямах. Обычная яма в земле, засыпанная, сверху – шалашик. И семенную картошку тоже до весны засыпали в ямы. Но в необычно сильные морозы этой зимы картошка в ямах сверху померзла. По весне – погнила. Это и у нас в деревне, и сколько я поездил потом шофером по всей России – спрашивал иной раз – везде так. Эту гнилую картошку терли в крахмал и пекли лепешки.
Банды дезертиров
Новостей мы почти не знали – радио нет, газеты не доходят. Но в 42-м году народ как-то вдохновился. Притерпелись. Но тут появились дезертиры, стали безобразничать. Воровали у крестьян овец.
И вот через три дома от нас жил один дедушка – у него было ружьё. И с ним его взрослый сын – он на фронте не был, а был, видимо, в милиции. Помню, мы раз с мальчишками пришли к ним. А этот сын – Николай Иванович – сидел за столом, патрончики на столе стояли, баночка – с маслом, наверное. И он вот так крутил барабан нагана – мне запомнилось. И потом однажды дезертиры на них может даже специально пошли. Началась стрельба. Дезертиры снаружи, - эти из избы отстреливались. Отбились они.
Председателем сельсовета был пришедший с войны раненный офицер – Михаил Михайлович Абрамов. Дезертиры зажгли его двор. И в огонь заложили видимо, небольшие снаряды или минометные мины. Начало взрываться. Народ сбежался тушить – он разгонял, чтобы не побило осколками. Двор сгорел полностью.
Приехал начальник милиции. Двоих арестовал – видно знал, кого, и где находятся. Привел в сельсовет. А до района ехать километров 15-20 на лошади, дело к вечеру. Он их связал, посадил в угол. Он сидел за столом, на столе лампа керосиновая засвечена… А друзья тех дезертиров через окно его застрелили.
После этого пришла группа к нам в деревню – два милиционера, и еще несколько мужчин. И мой дядя к ним присоединился – он только-только пришел с фронта демобилизованный, был ранен в локоть, рука не разгибалась. Ручной пулемет у них был. Подошли к одному дому. Кто-то им сказал, что дезертиры там. Вызвали из дома девушку, что там жила, и её стариков. Они сказали, что дома больше никого нет. Прошили из пулемета соломенную крышу. Там действительно никого не оказалось. Но после этого о дезертирах у нас ничего не было слышно, и всё баловство прекратилось.
Новая корова
В 42 году получилась интересная вещь. Коровы-то у нас не было, как весной 41-го продали. И пришел к нам Василий Ильич – очень хороший старичок. Он нам много помогал. Лапти нам, да и всей деревне плел. Вся деревня в лаптях ходила. Мне двое лаптей сплел. Как пахать начали – где-то на месяц пары лаптей хватало. На пахоте – в лаптях лучше, чем в сапогах. Земля на каблуки не набивается.
И вот он пришел к нашей матери, говорит: «У тебя овцы есть? Есть! Давай трех ягнят – обменяем в соседней деревне на телочку. Через два года – с коровой будете!»
Спасибо, царствие теперь ему небесное! Ушел с ягнятами, вернулся с телочкой маленькой. Тарёнка её звали. Как мы на неё радовались! Он для нас была – как светлое будущее. А растили её – бегали к ней, со своего стола корочки и всякие очистки таскали. Любовались ею, холили, гладили – она, как кошка к нам ластилась. В 43-м огулялась, в 44-м отелилась, и мы – с молоком.
1943 год
В 43-м жизнь стала немножко улучшаться. Мы немножко подросли – стали матери помогать. Подросли – это мне восемь, младшим – шесть и четыре. Много работы было на личном огороде. 50 соток у нас было. Мы там сеяли рожь, просо, коноплю, сажали картошку, пололи огород, все делали.
Еще в 43 году мы увидели «студебеккеры». Две машины в наш колхоз прислали на уборочную – картошку возить.
Учеба и игры
У нас был сарай для хранения зерна. Всю войну он был пустой, и мы там с ребятней собирались – человек 15-20. И эвакуированные тоже. Играли там, озоровали. Сейчас дети в хоккей играют, а мы луночку выкопаем, и какую-нибудь банку консервную палками в эту лунку загоняем.
В школу пошел – дали один карандаш. Ни бумаги, ни тетради, ни книжки. Десять палочек для счета сам нарезал. Тяжелая учеба была. Мать раз где-то бумаги достала, помню. А так – на газетах писали. Торф сырой, топится плохо, - в варежках писали. Потом, когда стали чернилами писать – чернила замерзали в чернильнице. Непроливайки у нас были. Берёшь её в руку, зажмешь в кулаке, чтобы не замерзла, и пишешь.
Очень любил читать. К шестому классу прочел все книжки в школьной библиотеке, и во всей деревне – у кого были в доме книги, все прочитал.
Военнопленные и 44-й год
В 44-м году мимо Хуторовки газопровод копали «Саратов-Москва». Он до сих пор функционирует. Трубы клали 400 или 500 миллиметров. Работали там пленные прибалтийцы.
Уже взрослым я ездил-путешествовал, и побывал с экскурсиями в бывших концлагерях… В Кременчуге мы получали машины – КРАЗы. И там был мемориал - концлагерь, в котором погибли сто тысяч. Немцы не кормили. Не менее страшный - Саласпилс. Дети там погублены, взрослые… Двое воскресенских через него прошли – Тимофей Васильевич Кочуров – я с ним потом работал. И, говорят, что там же был Лев Аронович Дондыш. Они вернулись живыми. Но я видел стволы деревьев в Саласпилсе, снизу на уровне человеческого роста тоньше, чем вверху. Люди от голода грызли стволы деревьев.
А у нас недалеко от Хуторовки в 44-м году сделали лагерь военнопленных для строительства газопровода. Пригнали в него прибалтийцев. Они начали рыть траншеи, варить и укладывать трубы… Но их пускали гулять. Они приходили в деревню – меняли селедку из своих пайков на картошку и другие продукты. Просто просили покушать. Одного, помню, мама угостила пшенкой с тыквой. Он ещё спрашивал – с чем эта каша. Мама ему объясняла, что вот такая тыква у нас растет. Но дядя мой, и другие, кто вернулся с войны, ругали нас, что мы их кормим. Считали, что они не заслуживают жалости.
44 год – я уже большой, мне девять лет. Уже начал снопы возить. Поднять-то сноп я еще не могу. Мы запрягали лошадей, подъезжали к копне. Женщины нам снопы покладут – полторы копны, вроде бы, нам клали. Подвозим к скирду, здесь опять женщины вилами перекидывают на скирд.
А еще навоз вывозили с конного двора. Запрягаешь пару лошадей в большую тачку. На ней закреплен ящик-короб на оси. Ось – ниже центра тяжести. Женщины накладывают навоз – вывозим в поле. Там качнул короб, освободил путы фиксирующие. Короб поворачивается – навоз вывалился. Короб и пустой тяжелый – одному мальчишке не поднять. А то и вдвоем не поднимали. Возвращаемся – он по земле скребет. Такая работа была у мальчишек 9-10 лет.
Табак
Табаку очень много тогда сажали – табак нужен был. Отливали его, когда всходил – бочками возили воду. Только посадят – два раза в день надо поливать. Вырастет – собирали потом, сушили под потолком… Мать листву обирала, потом коренюшки резала, в ступе толкла. Через решето высевала пыль, перемешивала с мятой листвой, и мешка два-три этой махорки сдавала государству. И на станцию ходила – продавала стаканами. Махорку носила туда и семечки. А на Куйбышев санитарные поезда шли. Поезд останавливается, выходит медсестра, спрашивает: «Сколько в мешочке?» - «10 стаканов». Берет мешочек, уносит в вагон, там высыпает и возвращает мешочек и деньги – 100 рублей.
Сорок пятый и другие годы
45,46,47 годы – голод страшный. 46 год неурожайный. Картошка не уродилась. Хлеба тоже мало. Картошки нет – мать лебеду в хлеб подмешивала. Я раз наелся этой лебеды. Меня рвало этой зеленью… А отцу… мать снимала с потолка старые овечьи шкуры, опаливала их, резала мелко, как лапшу – там на коже ещё какие-то жирочки остаются – варила долго-долго в русской печке ему суп. И нам это не давала – только ему, потому что ему далеко ходить на работу. Но картошки все-таки немного было. И она нас спасала. В мундирчиках мать сварит – это второе. А воду, в которой эта картошка сварена – не выливает. Пару картофелин разомнет в ней, сметанки добавит – это супчик… Я до сих пор это люблю и иногда себе делаю.
Про одежду
Всю войну и после войны мы ходили в домотканой одежде. Растили коноплю, косили, трепали, сучили из неё нитки. Заносили в дом станок специальный, устанавливали на всю комнату. И ткали холстину - такая полоса ткани сантиметров 60 шириной. Из этого холста шили одежду. В ней и ходили. Купить готовую одежду было негде и не на что.
Осенью 45-го, помню, мать с отцом съездили в Моршанск, привезли мне обнову – резиновые сапоги. Взяли последнюю пару – оба на правую ногу. Такие, почему-то, остались в магазине, других не оказалось. Носил и радовался.
Без нытья и роптания!
И обязательно скажу – на протяжении всей войны, несмотря на голод, тяжелый труд, невероятно трудную жизнь, роптания у населения не было. Говорили только: «Когда этого фашиста убьют! Когда он там подохнет!» А жаловаться или обижаться на Советскую власть, на жизнь – такого не было. И воровства не было. Мать работала на току круглый год – за все время только раз пшеницы в кармане принесла – нам кашу сварить. Ну, тут не только сознательность, но и контроль. За килограмм зерна можно было получить три года. Сосед наш приехал с войны раненый – назначили бригадиром. Они втроем украли по шесть мешков – получили по семь лет.
Как уехал из деревни
А как я оказался в Воскресенске – кто-то из наших разнюхал про Воскресенское ремесленное училище. И с 1947 года наши ребята начали уезжать сюда. У нас в деревне ни надеть, ни обуть ничего нет. А они приезжают на каникулы в суконной форме, сатиновая рубашка голубенькая, в полуботиночках, рассказывают, как в городе в кино ходят!..
В 50-м году и я решил уехать в Воскресенск. Пришел к председателю колхоза за справкой, что отпускает. А он не дает! Но там оказался прежний председатель – Михаил Михайлович. Он этому говорит: «Твой сын уже закончил там ремесленное. Что же ты – своего отпустил, а этого не отпускаешь?»
Так в 1950 году я поступил в Воскресенское ремесленное училище.
А, как мы туда в лаптях приехали, как учился и работал потом в кислоте, как ушел в армию и служил под Ленинградом и что там узнал про бои и про блокаду, как работал всю жизнь шофёром – потом расскажу.
Коломна. Подземный переход
Это в середине восьмидесятых было. Я тогда на химкомбинате слесарем работал. И учился заочно в Коломенском пединституте на общетехническом факультете.
Посетовал мужикам в бригаде, что электрошнур к пылесосу пришёл в негодность. А кто-то ответил:
- Ты же в Коломну ездишь по субботам. Ну и зайди там в "1000 мелочей". Не знаешь где? Спроси у местных, - покажут.
В субботу после занятий вышел из института к трамвайной остановке, и спросил у какого-то дедушки:
- А где тут у вас в Коломне магазин "1000 мелочей"?
Он приветливо и быстро ответил:
- О! Это Вам через подземный переход надо!
После чего шустро запрыгнул в подошедший трамвай, и был таков.
Я остался один на остановке.
Покрутил головой - подземного перехода поблизости не было видно. Подошёл к старушке, ожидающей трамвая на противоположной стороне. Вспомнил фразу: «Одинаковые действия рождают одинаковый результат». Подумал: «Ну не может быть! Нет же здесь нигде подземного перехода!» Увидел приближающийся трамвай и поспешил обратиться к бабушке:
- Здравствуйте! Подскажите, пожалуйста – где в Коломне находится магазин «1000 мелочей»?
- Это Вам через подземный переход идти.
Я снова начал оглядываться..
- А где? Где этот переход?
- Ну, что Вы его здесь ищете! Вам надо на трамвае четыре остановки проехать. Потом пересесть на другой, и ещё три остановки. А после пешком ещё немножко пройдете, и будет подземный переход. А за ним сразу «1000 мелочей»!
Я выполнил инструкции старушки.
Один трамвай, потом другой.
Вышел, где бабушка говорила. Огляделся. Спросил у кого-то про «1000 мелочей», привычно выслушал ответ про подземный переход, прошел метров двести в указанном направлении и увидел Его.
Обычный подземный переход под улицей.
Единственный в Коломне.
Недавно торжественно открытый.
Достопримечательность.
А на той стороне улицы в круглом здании старинной архитектуры был магазин «1000 мелочей».
За ним – площадь и автостанция.
А чуть дальше и левее – кремль, ровесник Московского.
Граждане привычно скакали через улицу.
В подземный переход спустился только я.
Я не мог им не воспользоваться.
Советские люди
Коллега рассказал немножко из истории своей семьи. Они из Казанских татар. В тридцатых годах были раскулачены. Старший из восьми детей уже женатый, ссылки избежал – уехал в Узбекистан и там прижился. Остальные провели весь срок ссылки в Красноярском крае. После окончания срока ссылки вся семья вернулась в Казань. А его дед Назиб остался в Енисейске. Жил там с семьёй, оттуда ушел на войну, туда же вернулся в 43-ем, когда комиссовали после тяжелого ранения. Уже после войны родные уговорили его вернуться с семьей в Казань. Продал дом, имущество, скотину-птицу, - вернулся на родину. Год прожил – не по нему здесь всё. Не нравится. Старший брат звал к себе в Узбекистан. Приехал он туда, и там ещё год прожил – тоже не понравилось. Тосковал по Сибири. Написал об этом своему другу в Енисейск. Тот ответил: «Приезжай, конечно, поможем!» А это как раз весна была – начало огородных работ. И этот друг, будучи уверен, что Назиб скоро с семьей приедет, пашет огород не только себе, но и Назибу, сажает картошку, сеет всё на две семьи… мало того - разгораживает свой дом перегородкой напополам, и прорубает отдельный вход. Назиб приехал – вот тебе дом, вот тебе огород… Вырастил Назиб восемь детей в Енисейске, дождался там и внуков.
Один из этих внуков, который и сам уже дедушка, рассказал мне это. Говорит: «Мы тогда не удивлялись такой дружбе между людьми, помощи… Это просто пример взаимоотношений, которые считались нормальными… Звали этого друга моего деда – Семен Ермолаев».
Из двух лет в армии я чуть больше года на точке время провел, да я писал об этом уже. А вот все остальное время я провел в казарме. А в казарме понятно, какие занятия - знай себе через день в наряды ходи. На тумбочку, в автопарк... Если повезет, на КПП, если нет - в караул, а самый обычный наряд - на кухню. Ну, наряды, и наряды - полгода в них я проходил без проблем.
А потом нам в часть духов подвезли, из Узбекистана. По-русски они немножко говорили уже, но кучковались только между собой, конечно. И вот, "повезло", попал я как-то - меня старшим наряда поставили по кухне, и 15 этих узбекских архаровцев в подчинение дали. То есть, старшим-то прапорщик, конечно был, только он после полуночи домой смылся, как только мы убирать зал закончили.
Чтобы было понятно, о какой кухне-столовой идет речь - у нас сразу три части кормилось: авиационный полк, батальон авиатехнического обеспечения, и наше ОБРСТО. Чуть больше тысячи человек, в обшей сложности, то есть, и убирать после ужина было ну очень много. А потом еще на следующий обед картошки начистить. С картошкой мы в тот наряд справились часам к двум ночи, осталось только полы помыть. И вот тут-то оно и пошло.
Мои подчиненные на приказ мыть полы сделали вид, что русский забыли. Я повторил, они шушукаться стали, и смешки отпускать. Ихнего заводилу я уже давно приметил, поэтому сразу к нему пошел, со шваброй.
Говорю:
- Давай боец, мой пространство. Пока все не вымоем, спать не пойдем ведь.
И швабру ему протягиваю.
И что ты думаешь, он тут же мала-мала русский вспомнил, так и сказал в ответ, что ему аллах не велел.
Я тогда дурной был, сейчас может как по-другому бы разрулил, а в тот момент я просто вывалил, что сейчас у него не аллах, а Я начальник. Ну, и добавил:
- Мыть все будем, мне похуй, что ты с братвой мусульманин, а я христианин. Я спать хочу, понял?
А он понял, так мне в рожу и заржал:
- Раз ты христианин, значит терпеть должен, мой сам.
Мне б опять, придавить его на месте, так нет, повело меня. Говорю:
- Ты, дружбан, в христианстве ничего не понимаешь, нам ведь только на пиздюли отвечать запрещено, а о том, что слуг аллаха пол заставлять мыть нельзя, ничего не сказано...
Волчонок этот меня тогда на слове поймал. На месте озверел прямо, только и пробормотал, что "раз на пиздюле тибэ нэлзе атвещат, палущай!" Ну, и выдал меня по груди сначала. Я, правда, готов был. У меня вообще порог чувствительности очень высокий, минимально руку нужно сломать, чтобы я расстроился, а этот щегол и легкий еще совсем был. Так что, я ему в ответ только улыбнулся, и сказал:
- Видишь, Христос тебя простил, теперь бери швабру в руки, и иди, пол мой, сука! А я спать хочу.
Вот тут его совсем повело. Не помню чем он меня тогда прижарил, но крепко, по носу. Всю ХБ кровью закапало. Ну, я нос под краником ополоснул, повернулся, гляжу, а они уже всем аулом в углу в кучку сбились, и зубы скалят.
Ну, я тогда тоже улыбнулся, и к ним пошел.
Мне их старший даже успел сказать, что мне Христос велел полы мыть, но, по-моему, не до конца договорил. Потому что я крутанул, и сапогом шею к полу придавил. И объяснил, что Христос мне велел за удар ударом не отвечать, ну, дак я и не отвечаю. Мне только нужно, чтобы полы помыты были.
За что и получил по-настоящему. Ножом по руке от салажонка из оставшихся "боевиков". Он мне, наверное, куда-то в горло целился, да я рукой прикрылся. Руку он мне располосовал здорово, аж всю ХБ попортил. Мне повезло, я его все-таки сбил в полете, и тоже сапогом к земле придавил. Он какое-то время верещал, правда, звал уже товарища прапорщика, ну, да я ему объяснил, что в три ночи у него один товарищ прапорщик - Я.
Мне тогда очень повезло, что остальные на меня не кинулись, все-таки, аллах-акбарство в те времена не так сильно развито было, иначе б убили, конечно.
А потом мы все вместе дружно помыли полы. У меня с руки, правда, здорово капало, так что, пришлось приказать, чтобы за мной перемывали, но на тот момент уже никто против не был.
Хоть меня этот гаденыш и здорово порезал, я в санчасть не пошел - а зачем мне нужно-то было объяснения писать? Перетянулся сам, потом зализал, потом и вообще прошло.
Шрам, конечно, остался, тут уж никуда не денешься. Но и ощущение зато осталось, когда ты весь в кровищи идешь к 15 узбекам, и ржешь им в морду. И говоришь:
- Полы мыть надо, суки, я спать хочу!
Старый парикмахер
Мы жили в одной комнате коммуналки на углу Комсомольской и Чкалова. На втором этаже, прямо над садиком "Юный космонавт". В сталинках была хорошая звукоизоляция, но днем было тихонько слышно блямканье расстроенного садиковского пианино и хоровое юнокосмонавтское колоратурное меццо-сопрано.
Когда мне стукнуло три, я пошел в этот же садик. Для этого не надо было даже выходить из парадной. Мы с бабушкой спускались на один этаж, она стучала в дверь кухни - и я нырял в густое благоухание творожной запеканки, пригорелой кашки-малашки и других шедевров детсадовской кулинарии.
Вращение в этих высоких сферах потребовало, чтобы во мне все было прекрасно, - как завещал Чехов, - и меня впервые в жизни повели в парикмахерскую.
Вот тут-то, в маленькой парикмахерской на Чкалова и Советской Армии, я и познакомился со Степаном Израйлевичем.
Точнее, это он познакомился со мной.
В зале было три парикмахера. Все были заняты, и еще пара человек ждали своей очереди.
Я никогда еще не стригся, был совершенно уверен, что как минимум с меня снимут скальп, поэтому ревел, а бабушка пыталась меня взять на слабо, сочиняя совершенно неправдоподобные истории о моем бесстрашии в былые времена:
- А вот когда ты был маленьким...
Степан Израйлевич - высокий, тощий старик - отпустил клиента, подошел ко мне, взял обеими руками за голову и начал задумчиво вертеть ее в разные стороны, что-то бормоча про себя. Потом он удовлетворенно хмыкнул и сказал:
- Я этому молодому человеку буду делать голову!
От удивления я заткнулся и дал усадить себя в кресло.
Кто-то из ожидающих начал возмущаться, что пришел раньше.
Степан Израйлевич небрежно отмахнулся:
- Ой, я вас умоляю! Или вы пришли лично ко мне? Или я вас звал? Вы меня видели, чтобы я бегал по всей Молдаванке или с откуда вы там себя взяли, и зазывал вас к себе в кресло?
Опешившего скандалиста обслужил какой-то другой парикмахер. Степан Израйлевич не принимал очередь. Он выбирал клиентов сам. Он не стриг. Он - делал голову.
- Идите сюда, я буду делать вам голову. Идите сюда, я вам говорю. Или вы хочете ходить с несделанной головой?!
- А вам я голову делать не буду. Я не вижу, чтобы у вас была голова. Раечка! Раечка! Этот к тебе: ему просто постричься.
Степан Израйлевич подолгу клацал ножницами в воздухе, елозил расческой, срезал по пять микрон - и говорил, говорил не переставая.
Все детство я проходил к нему.
Стриг он меня точно так же, как все другие парикмахеры стригли почти всех одесских мальчишек: "под канадку".
Но он был не "другой парикмахер", а Степан Израйлевич. Он колдовал. Он священнодействовал. Он делал мне голову.
- Или вы хочете так и ходить с несделанной головой? - спрашивал он с ужасом, случайно встретив меня на улице. И по его лицу было видно, что он и представить не может такой запредельный кошмар.
Ежеминутно со смешным присвистом продувал металлическую расческу - будто играл на губной гармошке. Звонко клацал ножницами, потом брякал ими об стол и хватал бритву - подбрить виски и шею.
У Степана Израйлевича была дочка Сонечка, примерно моя ровесница, которую он любил без памяти, всеми потрохами. И сколько раз меня ни стриг - рассказывал о ней без умолка, взахлеб, брызгая слюной от волнения, от желания выговориться до дна, без остатка.
И сколько у нее конопушек: ее даже показывали врачу. И как она удивительно смеется, закидывая голову. И как она немного шепелявит, потому что сломала зуб, когда каталась во дворе на велике. И как здорово она поет. И какие замечательные у нее глаза. И какой замечательный у нее нос. И какие замечательные у нее волосы (а я таки немножко разбираюсь в волосах, молодой человек!).
А еще - какой у Сонечки характер.
Степан Израйлевич восхищался ей не зря. Она и правда была очень необычной девочкой, судя по его рассказам. Доброй, веселой, умной, честной, отважной. А главное - она имела талант постоянно влипать в самые невероятные истории. В истории, которые моментально превращались в анекдоты и пересказывались потом годами всей Одессой.
Это она на хвастливый вопрос соседки, как сонечкиной маме нравятся длиннющие холеные соседкины ногти, закричала, опередив маму: "Еще как нравятся! Наверно, по деревьям лазить хорошо!".
Это она в трамвае на вопрос какой-то тетки с детским горшком в руках: "Девочка, ты тут не сходишь?" ответила: "Нет, я до дома потерплю", а на просьбу: "Передай на билет кондуктору" - удивилась: "Так он же бесплатно ездит!".
Это она на вопрос учительницы: "Как звали няню Пушкина?" ответила: "Голубка Дряхлая Моя".
Сонины остроты и приключения расходились так стремительно, что я даже частенько сначала узнавал про них в виде анекдота от друзей, а потом уже от парикмахера.
Я так и не познакомился с Соней, но обязательно узнал бы ее, встреть на улице - до того смачными и точными были рассказы мастера.
Потом детство кончилось, я вырос, сходил в армию, мы переехали, я учился, работал, завертелся, растерял многих старых знакомых - и Степана Израйлевича тоже.
А лет через десять вдруг встретил снова. Он был уже совсем дряхлым стариком, за восемьдесят. По-прежнему работал. Только в другой парикмахерской - на Тираспольской площади, прямо над "Золотым теленком".
Как ни странно, он отлично помнил меня.
Я снова стал заходить к старику. Он так же торжественно и колдунски "делал мне голову". Потом мы спускались в "Золотой теленок" и он разрешал угостить себя коньячком.
И пока он меня стриг, и пока мы с ним выпивали - болтал без умолку, брызгая слюнями. О Злате - родившейся у Сонечки дочке.
Степан Израйлевич ее просто боготворил. Он называл ее золотком и золотинкой. Он блаженно закатывал глаза. Хлопал себя по ляжкам. А иногда даже начинал раскачиваться, как на еврейской молитве.
Потом мы расходились. На прощанье Степан Израйлевич обязательно предупреждал, чтобы я не забыл приехать снова:
- Подумайте себе, или вы хочете ходить с несделанной головой?!
Больше всего Злата, по словам Степана Израйлевича, любила ириски. Но был самый разгар проклятых девяностых, в магазинах было шаром покати, почему-то начисто пропали и они.
Совершенно случайно я увидел ириски в Ужгороде - и торжественно вручил их Степану Израйлевичу, сидя с уже сделанной головой в "Золотом теленке".
- Для вашей Златы. Ее любимые.
Отреагировал он совершенно дико. Вцепился в кулек с конфетами, прижал его к себе и вдруг заплакал. По-настоящему заплакал. Прозрачными стариковскими слезами.
- Злата… золотинка…
И убежал - даже не попрощавшись.
А вечером позвонил мне из автомата (у него давно был мой телефон), и долго извинялся, благодарил и восхищенно рассказывал, как обрадовалась Злата этому немудрящему гостинцу.
Когда я в следующий раз пришел делать голову, девочки-парикмахерши сказали, что Степан Израйлевич пару дней назад умер.
Долго вызванивали заведующего. Наконец, он продиктовал домашний адрес старого мастера, и я поехал туда.
Жил он на Мельницах, где-то около Парашютной. Нашел я в полуразвалившемся дворе только в хлам нажравшегося дворника.
Выяснилось, что на поминки я опоздал: они были вчера. Родственники Степана Израйлевича не объявлялись (я подумал, что с Соней и Златой тоже могло случиться что-то плохое, надо скорей их найти).
Соседи затеяли поминки в почему-то не опечатанной комнате парикмахера. Помянули. Передрались. Танцевали под "Маяк". Снова передрались. И растащили весь небогатый скарб старика.
Дворник успел от греха припрятать у себя хотя бы портфель, набитый документами и письмами.
Я дал ему на бутылку, портфель отобрал и привез домой: наверняка, в нем окажется адрес Сони.
Там оказались адреса всех.
Отец Степана Израйлевича прошел всю войну, но был убит нацистом в самом начале 1946 года на Западной Украине при зачистке бандеровской погани, которая расползлась по схронам после нашей победы над их немецкими хозяевами.
Мать была расстреляна в оккупированной Одессе румынами, еще за пять лет до гибели отца: в октябре 1941 года. Вместе с ней были убиты двое из троих ее детей: София (Сонечка) и Голда (Злата).
Никаких других родственников у Степана Израйлевича нет и не было.
Я долго смотрел на выцветшие справки и выписки. Потом налил до краев стакан. Выпил. Посидел с закрытыми глазами, чувствуя, как паленая водка продирает себе путь.
И только сейчас осознал: умер единственный человек, кто умел делать голову.
В последний раз он со смешным присвистом продул расческу. Брякнул на стол ножницы. И ушел домой, прихватив с собой большой шмат Одессы. Ушел к своим сестрам: озорной конопатой Сонечке и трогательной стеснительной Злате-Золотинке.
А мы, - все, кто пока остался тут, - так и будем теперь до конца жизни ходить с несделанной головой.
Или мы этого хочем?
Александр Пащенко
Вот и весна пришла, а с ней забот полон рот. Теперь уж не до баек. И то - ползимы и сам тешился, и еще, может быть, кому-то из тех, кто далече, это сплинное время скрашивал. Вот вам еще одна, напоследок. Звиняйте, что длинно вышло, да больно приятно вспомнить.
В давние-давние времена сельское хозяйство у нас всем миром поднимали. Студенты, доценты с кандидатами, работяги с фабрик и заводов, служилый люд с разных контор – все с лопатами и вилами в свой черед выходили на поля.
Дали план по заготовке сена и нашей редакции. Отвели сенокос – километрах в четырех по реке. Под эту марку за казенный счет были куплены лодка-казанка, мотор и косилка, запасены косы и грабли.
Непрофильные заботы не слишком напрягали. Выезжали на покос, как на пикник. Чем по кабинетам перьями скрипеть все же лучше на свежем воздухе – эх, размахнись, рука, раззудись, плечо! Одно плохо – все это, большей частью, по выходным. В рабочее время высылалась только авральная команда спасать подсохшее сено ввиду приближающегося дождя.
В тот год честь открывать страду выпала нам – молодой гвардии из четырех здоровенных лбов. Отправили нас еще в пятницу с тем, чтобы обустроили стоянку, опробовали в работе косилку, вечером порыбачили, а с утра кто-нибудь один вернется на лодке за остальными.
Собирались основательно: закупили продуктов на всю бригаду - несколько объемистых коробок, скинулись на три бутылки водки и ящик белого сухого вина. В общем, лодку нагрузили так, что она чуть бортами воду не черпала. Потому и поплыла неспешно, потому и до первого поворота, за которым дома скрылись из виду, едва дотерпели, чтобы начать процесс.
Пристали в ручевине под старой березой. Обкосили вокруг, натаскали сушняку на дрова, наладили навесик на случай дождя, поставили чаёк над костром, закинули удочки и донки, ближний заливчик сеткой огородили … Ну, понятно, между делом и другой процесс продолжался.
Водка, как обычно, скоро кончилась. Попробовали сухого. Еще попробовали.
- Кислятина, квас, - общий вердикт.
- О, так давайте окрошку сваргоним!
Не припомню, когда я давал кому-нибудь повод считать, что умею готовить, но такое мнение, несмотря на все мои возражения, укоренилось. Потому остался у костра кухарничать, а остальные поехали сетку проверять.
Шинкую, не торопясь, зеленый лучок, на закат блаженно любуюсь. Слышу, едут на моторе обратно. Вот уже рядом, приставать пора. Вдруг мотор замолк.
Гляжу:а на реке лодка вверх дном, за ней на шланге пластмассовый бак для бензина тянется, впереди две кепочки плывут. Хлоп – из воды одна голова вынырнула, за ней вторая. Эта поозиралась круглыми глазами:
- К-к-к… где?!
Нашелся сразу – на том берегу под нависшими над водой кустами плескается.
Понавтыкали палок вокруг костра, развесили одежду сушить - прохладненько летней ночью все же.
Улеглись вокруг окрошку хлебать и разбор полетов делать.
- Ты почему меня перевернул?
- Я? Я на носу сидел, как сетку проверял так и не слезал.
- А я вообще в середине на лавочке был, когда лодкой накрыло. Нырнул и ныром подальше к берегу, да только не в ту сторону…
Окрошка, между нами, была так себе, но блюдо размером почти в тазик выхлебали.
Шура (о нём историй я уже нарассказывал) попробовал пощупать штанину у брюк – высохла ли? Высохла. Настолько, что с хрустом отвалилась: импортная синтетика, что поделаешь. Все остальное, развешанное у костра, высохло так же основательно.
Ну, дальше понятно и неинтересно для любителей изящной словесности.
Той порой и солнышко встало. Надо косить. Выперли из ручевины косилку. А она не заводится. Элементарно – а есть ли искра?
Искра была – зверь. Пока косилку кантовали, из бака бензин накапал и пыхнул после первого же дергания шнура стартера.
- Взорвется! – самый благоразумный юркнул в сторону и залег в промоину неподалёку. Там он и лежал все время, выглядывая, как пехотинец из окопа и наблюдая за обстановкой.
Я сорвал с себя куртку и накинул на огонь. Куртка была тоже из кожезаменителя, поэтому огонь стал даже больше. Дым, правда, черней и запашистей.
- Травой, травой!!!
Ну, накидали сверху, сколько смогли руками скошенное похватать.
Подымилась, сволочь, и опять огонь пробивается.
- В реку ее, в реку!!!
Дотащили до берега, и только булькнула.
Вытаскивать пришлось всем четвером.
Пошли к костру опять сушиться – прохладненько ведь и на рассвете.
Допили, угнетенные непрухой, остатки сухого и разморило всех на солнышке.
Разбудили звук работающего мотора на реке и крики. Это наши, не дождавшись своей, раздобыли где-то другую лодку и теперь выкликали, где мы там на берегу.
Встретили их в полном парадном строю. На правом фланге сохнет полуразобранный лодочный мотор. Потом в ряд мы – взъерошенные, чумазые, в обгоревших лохмотьях. На левом фланге закопченная косилка. В тылу – разбросанные по биваку пустые консервные банки и бутылки вперемешку с грязной посудой.
Встреча прошла в теплой, местами даже горячей, но далеко не дружественной обстановке. Хорошо еще, что протокольные мероприятия не затянулись: дело-то не ждет.
Девчата косами махали весело, со смешками и подколками. Мы косили безо всякого настроения. Немножко подправилось оно только после позднего, учитывая все обстоятельства, обеда, к которому бабоньки кое-что все же прихватили с собой.
Косилку, само собой, мы починили. И о выполнении плана заготовки сена отчитались.
Славное, право слово, было времечко – наши молодые годы.
Впрочем, и теперь, ежели умеючи, не заскучаешь.
Только что случай был. Выхожу из офиса покурить, а у нас сразу у крыльца односторонка идёт. И на той стороне тротуар разрыли и огородили. Трактор стоит, работяги ходят, авария, видимо. И, гляжу, какой-то пентиум на «Аутлэндере» на встречку заехал и припарковался там перед ограждением, против шерсти. А дальше, смотрю по дороге, эвакуатор уже кого-то грузит и «десятка» дэпээсная рядом стоит на аварийке. То есть сейчас и сюда подъедут. У нас они постоянно пасутся, улочка тихая, паковать им удобно. А водила их не видит что ли из-за трактора, стоит себе, курит, дым идёт из окошка. Ну, думаю, пойду, сгоню, пока он проблем не огрёб себе по самые рыжики. Не то, чтобы я альтруист какой, но примут же остолопа, езда по встречке, лишение.
Подхожу, картина маслом – две девушки сидят, сигаретки вовсю сосут тонкие, музон орёт. Вот же, дурёхи, думаю, ладно, тем более помочь надо. Ну, и к ним обращаюсь:
- Милые дамы – говорю – вижу, вы заняты, но можно к вам обратиться? - девушки они всё же, чего бы с шуткой не подойти-то?
И вот тут всё как-то странно пошло. Пассажирка на меня только слегка и покосилась, причём даже голову не повернула (богиня, по ходу), а та, что за рулём окно ещё чуть приоткрыла и так презрительно мне через губу:
- Ну, чего надо-то?
Я, честно говоря, даже опешил немного. И даже ответить-то не успел, как она мне снова задвинула:
- Что, освободился недавно? Что, справку потерял, воровать не умеешь? Помочь тебе, чем можем? Да затрахали вы уже клянчить! – и окошко обратно, бамс, и закрыла.
А я так, как дурак, стоять и остался. Потом к крыльцу отошёл, закурил. Ничосе, думаю, сходил лось за солью, вот и делай людям добрые дела. Ну, на себя так со стороны глянул, да вроде нормально выгляжу. Не во фраке, понятно, в каких-то там джинсах, кроссовках, но как бы на бомжа не похож ни разу. Охренеть, короче…
Ну, а дальше всё по законам жанра. Мусора их замечают, к ним, брык, подкатывают, инспектор такой-то, все дела. Я стою, курю, наблюдаю. Они тут обе выскакивают, поначалу улыбаются как стюардессы, мол, здрасьте, хи-хи, ойчтонельзятутстоять, хи-хи, амынезнали, хи-хи, ойизвините, хи-хи и так далее…
Минуты три он этим дурам растолковывал, что они, собственно говоря, нарушили. Смотрю, обе зубы сушить перестали, та, что за рулём документы суёт ему, а сама вся бледненькая такая стала и глаза уже как озоновые дыры.
Тут он ей доводит, что за это ей будет, и она вообще в транс входит, реветь начинает, мол, простите. И пассажирка вокруг них бегает, щупальцами машет и тоже ноет, простите, отпустите. Тараканьи бега, короче.
А инспектору пофиг, видимо, насмотрелся уже. Вообще не ведётся, водительницу оформлять уводит, а пассажирка возле машины остаётся. Постояла немножко, потом вдруг ко мне оборачивается и так возмущённо выдаёт:
- Что, нельзя было сказать нам по-человечески!!? (По-человечески!!)
- Да, ты мой яблонь цвет – отвечаю – так я же к вам вроде по-хорошему и подходил. А уж почему вы по-человечески не понимаете, я не знаю..
© robertyumen
Дело было на майские праздники 1984 года. Вспоминаете, да? Брежнева уже нет, Ельцин ещё только будет, над страной тем временем нависла угроза всесоюзной борьбы за трезвость, но народ, к счастью, этого ещё не знает и спит спокойно. Клуб туристов из подмосковного города М. собирается на валдайскую речку Мста — дрессировать новичков на тамошних порогах. Районная газета “За коммунизм” навязывает ребятам в компанию двух семнадцатилетних девчонок — меня и Лильку, будущих абитуриенток журфака МГУ. Мы должны сочинить что-нибудь “патриотическое о боях на Валдайской возвышенности” в номер к 9 мая, и нам даже выданы командировочные — рублей, что ли, по двадцать на нос… У председателя клуба Вити Д. хватает своих чайников и нет ни одного байдарочного фартука, но он зачем-то соглашается нас взять. Лилька не умеет плавать. Это интродукция.
Завязка — типичная. Ну, ехали поездом. Ну, тащили рюкзаки и железо до речки. Ну, собирали лодки. Ну, плыли. Всё это, в принципе, не важно — даже тот забавный факт, что, когда доплыли, наконец, до тех порогов, Лилькина лодка единственная из всех сподобилась, как это называют байдарочники, кильнуться (хотя боцманом специально был назначен самый надёжный ас Серёжа…) Лилю вытащили, лодку поймали, Серёжа сам доплыл… Перехожу, однако, ближе к делу.
Там такое место есть немножко ниже по течению (было тогда, во всяком случае) — очень удобное для стоянки, и все там останавливались на ночёвку. Дрова, правда, с собой везли — по причине отсутствия местного топлива. Народу собралось изрядно — не один наш клуб решил с толком использовать длинные первомайские выходные. Так что палатки пришлось ставить уже довольно далеко от воды. Помню, нас с Лилькой взялись опекать студенты небезызвестного Физтеха долгопрудненского — Оля и два Димы, туристы толковые и опытные. У них была на троих полутораместная палатка, но они ещё и нас приютили без особого труда — колышки только пониже сделали. Нас, девчонок, ребята в середину пристроили, сами по краям улеглись (холодновато ещё в начале мая-то). Палатка раздулась боками… Уснули все быстро и крепко.
Среди ночи просыпаюсь в кромешной темноте от того, что кто-то в самое ухо дурниной орёт: “А ОН ВСЁ ПОДГРЕБАЛ — АЙ ЛЮЛИ, ОЙ ЛЮЛИ!!! И ПЕСНЮ РАСПЕВАЛ — АЙ ЛЮЛИ, ОЙ ЛЮЛИ!!!” Дуэтом орёт — на два голоса. Пытаюсь вскочить — спальник, ясное дело, не даёт. Потом соображаю, что я в палатке, причём в самой середине. В непосредственной близости от моих ушей — только Оля и Лиля. Молча лежат, не спят. И Димки оба ворочаются, заснуть пытаются. Что характерно, тоже молча. Или, вроде, ругаются сквозь зубы — но как-то невнятно: неловко им вслух при девчонках (84-й год же, золотые времена, говорю я вам…:-) А эти ненормальные снаружи всё не унимаются: “В ПОРОГ ИХ ЗАНЕСЛО — АЙ ЛЮЛИ, ОЙ ЛЮЛИ!!! И ЛОДКУ УНЕСЛО — АЙ ЛЮЛИ, ОЙ ЛЮЛИ!!!” В общем, почти до рассвета проорали, благо, в мае, да ещё на Валдае, ночи короткие. Угомонились, наконец.
Утром, часов не то в шесть, не то в семь, просыпаюсь от шума на берегу. Продираю глаза, вылезаю на свет божий, вижу картину: у самой кромки воды наводят шухер два здоровенных верзилы в бушлатах и бескозырках. Выстроили по ранжиру всех, кто им на глаза попался на своё несчастье, и орут до боли знакомыми охрипшими голосами: “Товарищи бойцы!! Поздравляем вас с Международным днём солидарности трудящихся — праздником Первое Мая!! Пролетарии всех стран — соединяйтесь!! УР-РРА-А-АА!!!” Сонный народ подхватывает, даже с некоторым энтузиазмом: “Ура-а!” Верзилы — что бы вы думали — шмаляют вверх из настоящей ракетницы, пожимают всем руки, садятся в байдарку (она делает “буль” и оседает по верхний стрингер) и торжественно отчаливают. Оркестр, гудок, рукоплескания, букеты летят в воду, дамы промакивают слезинки батистовыми платочками…
Немного погодя часть нашей компании тоже отчалила: у Димок у двух зачёт, пропускать нельзя, а то к сессии не допустят. Оля без них, конечно, оставаться не захотела. Мы с Лилькой решили податься вместе с физтеховцами — у нас командировка, нам материал писать. И ещё, помню, присоединилась к нам одна семейная пара: муж в каком-то ящике почтовом работал, там режим строжайший, пять минут опоздания — объяснительную пиши… Благословил нас председатель Витя, а сам со второй половиной клуба остался учить молодняк пороги проходить.
И вот доплыли мы до какого-то города, где железнодорожная станция. Не помню сейчас, как называется, всё-таки давно дело было. Там надо на поезд садиться, чтобы в Москву. Приходим на вокзал (приползаем, вернее — рюкзаки же при нас, и железо это байдарочное), а там таких как мы — полный зал ожидания. И все нервные: на вечерний поезд московский билетов нет, а есть только на утро. Мужики начинают потихоньку психовать: им с утра кровь из носу надо быть в столице. И находят они неординарное инженерное решение: как только подъезжает поезд — штурмуют вагон, оккупируют тамбур, заваливают все двери рюкзаками и — уезжают, стараясь не слушать вопли проводницы. А мы остаёмся — четыре ещё не старые особы женского пола, и с нами две байдарки — казённые, между прочим, клубные. Да ещё свои рюкзаки. И денег только на билеты в общий вагон да на буханку чёрного хлеба и банку джема “Яблочно-рябиновый” осталось. Рябина красная, лесная, джем от неё горький…
Переночевали в зале ожидания на полу: кафельный был пол, жёлтый, как сейчас помню. Подходит утренний поезд, стоянка две минуты. Наш вагон — в другом конце состава. Мимо народ бежит с рюкзаками наперевес, все уехать хотят. А мы стоим возле своей горы барахла, растерялись совсем. Кто знает - тот знает, что такое байдарки “Таймень”, пусть и в разобранном виде. И вдруг…
Вот ради этого вдруг я всё это и пишу. Вдруг — откуда ни возьмись — два эти супостата окаянных, верзилы здоровенные, которые нам прошлую ночь спать не давали. Схватили каждый по две наши упаковки байдарочные и стоят нахально, озираются — что бы ещё такое ухватить. А байдарки клубные, казённые же…
До сих пор — столько лет прошло — а всё ещё стыдно. Вот, каюсь во всеуслышанье и публично: показалось мне на секунду, что сейчас смоются бугаи с нашими вещичками — и поминай как звали. И тут они орут на нас: “Ну что стоите — побежали!”
Добегаем до своего вагона, они запихивают наши вещи, запихивают нас, потом свои рюкзаки бросают, запрыгивают — на ходу уже… Полчаса потом завал в тамбуре растаскивали. Разбрелись по местам, перевели дух наконец.
Вагон плацкартный, билеты у всех без места — пристроились кто куда. Мы четверо, девочки-одуванчики, выбрали боковой столик. Достали банку с остатками джема этого горького, хлеба чёрного чуть меньше полбуханки на куски нарезали, сидим глотаем всухомятку, кипятка нету в вагоне. До дома ой как долго ещё… А супостаты наши, благодетели, напротив верхние полки заняли. “Ложимся, — говорят, — на грунт”. И легли: ноги в проходе на полметра торчат, что у одного, что у другого. Морды распухшие у обоих, красные, носы облупленные — на первом весеннем солнышке на воде в первую очередь носы сгорают. Лежат на локти опираются — один на левую руку, другой на правую, щёки по кулакам по пудовым как тесто стекают… Смотрят на нас сквозь опухшие веки, как мы вчерашним хлебом пытаемся не подавиться, и комментируют: “Да-а, бедно вы, пехота, живёте. То ли дело мы, моряки — у нас и сливки сгущенные, и сервелат финский, и “Саянчику” бутылочка найдётся…” Щёлкнули по кадыкам, подмигнули друг другу и в рюкзаки свои полезли. Сейчас как примут своего “Саянчику”, как пойдут переборки крушить — ой, мама…
А рюкзаки у них, кстати, были — это отдельная песня. Огромные — чуть ли не со своих хозяев ростом. Туда и байдарка разобранная помещалась (железо, наверное, у одного было, а шкура у другого), и всё остальное добро. Тяжеленные… Зато у каждого — только одно место багажа, хоть и явно негабаритный груз. Не потеряешь ничего, в спешке не забудешь… Удобно, что и говорить — тем, у кого духу хватит поднять.
И вот, значит, лезут они в эти свои великанские рюкзаки и достают… Банку сгущённых сливок, батон сервелата и бутылку газировки “Саяны”. И всё это нам сверху протягивают. А 84-й год на дворе, напоминаю в который раз. Заказы, талоны и нормы отпуска.
Вот не помню сейчас — сразу мы на это добро накинулись или всё-таки поломались сначала немножко для приличия… Если и ломались, то, наверное, не очень долго: есть дико хотелось. Навалились дружно, особо не заботясь о манерах… А они на нас сверху смотрят — один слева, другой справа, и такая в заплывших глазах нежность материнская… Картину Маковского помните — “Свидание”? В Третьяковке висела? В таком вот, примерно, ключе.
По дороге они нам ещё песню спели — про то, как “Из Одессы в Лиссабон пароход в сто тысяч тонн шёл волне наперерез и на риф залез…” Так гаркнули, что на переборку облокотиться было невозможно — вибрировала она до щекотки в бронхах. Проводница прибегала выяснять, что случилось. Весь народ, который после кафельного пола в зале ожидания отдыхал, перебудили. А песенка закольцованная, как сказка про Белого бычка. Не перестанем, говорят, пока все подпевать не начнут… Когда по третьему разу поехали — народ смирился, подхватывать стал потихоньку, а тут и Москва, Ленинградский вокзал…
Они ведь нас, обормоты сердобольные, ещё и до Ярославского вокзала дотащили и в электричку погрузили торжественно, ручкой помахали. И с тех пор благодетелей наших я не видела ни разу. И имён даже не знаю. Осталось только в памяти почему-то, что они, вроде бы, ленинградские были, не московские. Но опять же — столько лет прошло, не поручусь.
Вооот... Статью мы с Лилькой написали — омерзительную. Просто до сих пор стыдно вспомнить. Это сейчас я про войну понимаю кое-что — довелось взглянуть, было дело (никому не пожелаю). А тогда — “воды” налили про какой-то памятник, который в одной деревне случайно увидели, вот и весь патриотизм. Я псевдонимом подписалась, Лилька, правда, своей фамилией, ей не страшно было, она уже тогда замуж собиралась… Газета “За коммунизм” тоже довольно скоро сменила девичью фамилию и теперь называется... ээээээ... ну, допустим, "Лужки". Пишет, правда, всё так же и всё о том же…
Полжизни назад дело было, если разобраться, но морячков нет-нет, да и вспомню. Хоть бы спасибо им как следует сказать…
СПАСИБО!!!
ЧЕРНЫЙ КАМЕНЬ
... Ах, как они приятно пахли лаком, это же можно было сдохнуть...
С каким деревянным стуком терлись друг о друга - просто музыка, ничего
восхитительней я никогда не слышал.
Мы - плотная группка пятилетних детсадовцев, смотрели на них, не в силах
даже моргать. Липа Васильевна – заведующая детсадом, давно обещала
принести их на денек, чтобы показать нам. На вид они были прекраснее
самых смелых наших детских фантазий. Тридцать маленьких подробно
раскрашенных деревянных фигурок ручной работы. Тетеньки в парах с
дяденьками, наряженные в национальные костюмы народов СССР. В магазинах
и близко такие не продавались, наверняка – это был подарок щедрых
инопланетян.
В руки фигурки не давались и мы, окружив постамент, чуть слышно стукаясь
лбами, тяжело вздыхали, рассматривая кинжальчик у грузина и цветастый
халатик у туркмена.
Если бы нам знать тогда, о существовании сухой голодовки, тут же
объявили бы ее в тот момент, когда сеанс счастья закончился и заведующая
начала собирать и прятать человечков в большой сейф, стоящий в нашей
группе.
Воспитательница погасила детский бунт, пообещав, что если мы будем
идеально спать в тихий час и на прогулке бегать не быстрее коал, то
вечером, может быть Липа Васильевна опять покажет нам своих волшебных
человечков.
Наступил сонный час.
Все маленькие дети склонны к клептомании, не потому что плохие, просто,
до какого-то возраста они не видят смысла не украсть хорошую вещь... А
дальше как кому повезет: один в пять лет поймет бессмысленность
воровства и прекратит навсегда, другой в десять, а третий - бедолага и в
сорок лет будет вести себя как маленький...
Сна ни в одном глазу, лежу на раскладушке и думаю: эх если бы эти
фигурки были моими, уж я бы тогда... да мне бы... Одним словом, за
обладание этого богатства и умереть не жаль.
Сейчас или никогда. Я дождался особо дружного детского храпа, а главное
храпа воспитательницы спящей с нами из солидарности (мы очень ее уважали
за это. Она говорила: «Вообще-то взрослые днем не спят, но чтобы вам
было не так обидно, я так уж и быть - посплю вместе с вами». И самая
первая выдавала тракторный храп...) Было дико страшно, на виду у
полусотни спящих глаз залезть в карман белого халата воспитательницы,
вытащить звенящую колоколами связку ключей и приняться открывать
старинный австрийский сейф. Сейф меня не полюбил, он клацал и щелкал,
пытаясь хоть кого-нибудь разбудить, но как истинный австрияк, был
вынужден подчиниться правильному ключу и с железным вздохом приоткрыл
свое сокровище.
Кроме «моих» фигурок, там лежала толстая пачка денег, но зачем мне
деньги, когда у меня итак в руках было счастье в концентрированном виде?
Загрузил тридцать веселых советских людишек в майку, прокрался в
раздевалку и ссыпал человечков в свой шкафчик с вишенками. Закрыл сейф,
сунул на место ключи и еле успел лечь в постель.
На прогулке вся наша группа изображала вялых манекенов, чтобы заслужить
еще один вечерний просмотр фигурок, надо ли говорить, что я бегал как
ошпаренный, осыпая всех песком и провоцируя массовые драки. Не помогло.
Вечером все опять собрались у сейфа в ожидании чуда. Заведующая открыла
своим ключом и... в детсаде началась атомная война.
Всеобщее броуновское движение бегало, кричало, заведующая набросилась на
воспитательницу и принялась обвинять ее, ведь у той был второй ключ.
Стоны, вопли, обиды, оправдания.
Под шумок начали подходить родители и за мной пришел папа. Я быстро
распихал краденные фигурки в карманы и капюшон куртки. Заплаканная
воспитательница грустно пожаловалась папе, что я плохо себя вел, и
спокойно выпустила нас из «золотохранилища» на улицу.
По дороге домой меня так и подмывало открыться прямо во дворе, но решил
дождаться до дома. Я вполне понимал, что красть нехорошо, но был твердо
уверен, что когда мама с папой увидят - ЧТО я украл, они кардинально
изменят свои взгляды на неприемлемость воровства...
- Уже можно смотреть, открывайте глаза!!!
Родители открыли, увидели на столе взвод веселых цветных людишек и...
загрустили.
Папа, выспросив детали «операции» погладил меня по голове и сказал:
- Сыночек, наша жизнь поделилась на «до и после». А как еще утром все
было хорошо... Теперь тебя будут искать и найдут, может сегодня, а может
через месяц придет ночью милиция с собакой и уведет в тюрьму.
Но ждать ты их не сможешь, тебя будет мучить совесть и ты сам пойдешь
сдаваться. Чтоб снять с души камень, придется отсидеть лет пять. Вот
сейчас тебе почти шесть, сядешь и в десять выйдешь. Не переживай, мы с
мамой дождемся, если будем живы, зато выйдешь почти счастливым
человеком. Без груза на душе. Эх, а как все было хорошо еще утром...
Я остался один на один с этими паршивыми деревяшками и как же мерзко они
воняли ацетоновой краской. И вот из-за них я должен сесть в тюрьму...
В комнату вошел папа и сказал:
- Есть еще маленький шанс хоть немножко загладить свою вину, нужно
завтра же отнести их в детсад и тем же способом вернуть обратно в сейф.
Если получится, то в тюрьму не посадят, но камень на душе останется на
всю жизнь.
Хорошо, что пятилетние дети очень редко умирают от инфаркта, а то я на
следующий день там в обнимку с сейфом концы бы и отдал.
Волшебные фигурки чудесным образом оказались на своем законном месте.
Так я опять почти вернулся в свой счастливый безмятежный вчерашний день
и с тех пор никогда даже не думал о воровстве. Я ведь уже знал простой
секрет, что воровство не дает, а отнимает.
P.S.
Как-то давным-давно, сразу после армии, я проходил мимо родного садика и
увидел за забором свою старенькую седую воспитательницу, которая учила
деток плести венок из одуванчиков. Поздоровался, объяснил, кто я такой и
свалил с души старый черный камень – покаялся, рассказал, как украл и
как подложил назад. Попросил прощения.
Она обняла меня, погладила по голове и сказала:
- А я знаю, что это был ты. Твой папа с утра тогда пришел, предупредил,
чтобы мы не «заметили». Ну, ну, перестань, не переживай маленький, ты же
больше так не будешь...?