Результатов: 52

51

Про "Иронию судьбы" как всегда под новый год ругаются из-за Жени Лукашина - он алкаш и мразь или настоящий мужчина и врач.

Меня всегда умиляло это отношение к киногероям как к реальным людям. На самом деле это почти всегда семиотические фигуры. Иногда обобщенные типы, иногда конкретные, но символизирующие.

Про Иронию Судьбы важно, к примеру, понимать, что это фильм об интеллигентской эндогамии. Его пафос в том, что жениться нужно на Своих. Людях своего круга.

Женя и Надя ведь близнецы. У них один и тот же адрес. Одна и та же мебель. Они поют песни на стихи одного и того же круга поэтов. У них есть друзья/подруги (друзей, в принципе, тоже можно поженить - Ахеджакову с Ширвиндтом, Талызину с Бурковым).

Ключ Жени подходит к замку Нади. Если вы хоть немного понимаете символику каббалы и фрейдизма - вы понимаете что это значит.

И вот эти близнецы находятся каждый на грани мезальянса, брака с человеком не своего круга. Но классическая комедия положений заставляет их встретиться друг с другом и при встрече они ощущают практически моментальное узнавание.

Все дальнейшее - бесконечные сцены с Ипполитом, подругами, мамой и прочее - это уже классические для комедии попытки внешних обстоятельств разлучить героев.

В принципе, не составит никакого труда переписать Иронию Судьбы в испанскую комедию о том, как благородный идальго и благородная донья на грани брака с людьми не своего положения, но цепь ошибок - его подбирают пьяного на улице чужие слуги и по ошибке заносят в чужую дверь, приводит к тому, что стороны заключают Достойный Брак. Сыграть могли бы Боярский и Терехова - хехе.

Так что выбор Женя или Ипполит - это не выбор личности. Это выбор социальной модели - эндогамия или экзогамия, равный брак или внешне выгодный мезальянс.

Ну а поскольку советская интеллигенция считала себя аристократией, то и решается этот конфликт чисто аристократически.

Егор Холмогоров (c)

52

Геринг сломал американского прокурора - а потом к допросу встал советский прокурор.

Зал Дворца правосудия в Нюрнберге замер. На скамье подсудимых — двадцать четыре человека, ещё недавно вершившие судьбы миллионов. Среди них — Герман Геринг, рейхсмаршал, второе лицо Третьего рейха. Напротив — четыре обвинителя от четырёх держав-победительниц.
И вот к трибуне поднимается советский прокурор. Ему тридцать восемь лет. Его зовут Роман Руденко.
Панорама зала в Нюрнберге
Американские журналисты, заполнившие пресс-галерею, переглядываются. Они ожидали увидеть кого угодно — партийного функционера с деревянным лицом, генерала в орденах, дипломата с заученными фразами. А увидели молодого человека с жёстким взглядом и спокойным голосом, который говорил так, будто за каждым его словом стоят двадцать семь миллионов погибших.
Потому что так оно и было.
Нюрнбергский процесс начался 20 ноября 1945 года. Четыре страны — СССР, США, Великобритания и Франция — впервые в истории объединились, чтобы судить не солдат, не шпионов, а целый режим. Само преступление нуждалось в новом слове. И слово нашлось: «преступления против человечности».

Американскую сторону обвинения возглавлял Роберт Джексон — член Верховного суда США, блестящий юрист, человек с безупречной репутацией. Британцев представлял Хартли Шоукросс, политик и правовед. Французы прислали своих лучших специалистов.

А Советский Союз прислал Руденко.

Западная пресса поначалу отнеслась к нему с подчёркнутой настороженностью. Кто этот человек? Прокурор из СССР, тридцати восьми лет от роду, без международного опыта, без громких процессов за плечами. На фоне Джексона он казался фигурой второго плана.
Роберт Джексон

Но американцы ошиблись. И ошиблись сильно.

8 февраля 1946 года Руденко произнёс вступительную речь от имени советского обвинения. Он говорил о том, что знал не из документов — из жизни. Об стране, через которую прокатилась война. О сожжённых деревнях, расстрелянных семьях, угнанных в рабство людях.
Но говорил он не как человек, потерявший самообладание от горя. Он говорил как юрист, который каждое слово подкрепляет доказательством. Документ за документом, приказ за приказом.
Директивы об уничтожении военнопленных. Планы по истреблению мирного населения. Протоколы совещаний, на которых обсуждали, сколько миллионов людей должны умереть от голода, чтобы освободить «жизненное пространство».
Американские корреспонденты начали менять тон. В репортажах зазвучали другие слова: «убедительно», «беспощадно точно», «сокрушительно».

А потом наступил март. И допрос Геринга.

Геринг считался главной фигурой процесса. Он один из всех подсудимых не прятался, не юлил, не валил вину на мёртвого Гитлера. Он защищался. Нагло, умно, с издёвкой. Во время перекрёстного допроса Джексоном рейхсмаршал вёл себя так уверенно, что часть прессы написала: Геринг переиграл американского обвинителя.
Джексон нервничал. Геринг отвечал длинными монологами, уходил от вопросов, превращал допрос в собственную трибуну. Некоторые журналисты сочувственно качали головами — великий юрист споткнулся о великого демагога.

18 марта 1946 года к допросу Геринга приступил Руденко.
И тут всё изменилось.
Руденко не дал Герингу произнести ни одного монолога. Вопросы шли короткие, жёсткие, конкретные. «Да» или «нет» — и никаких отступлений. Геринг попытался развернуть ответ. Руденко оборвал. Геринг попробовал снова. Руденко оборвал снова.
– Подсудимый, отвечайте на поставленный вопрос.
Это повторялось раз за разом. Спокойно. Без крика. Без эмоций. Просто стена, в которую Геринг бился и не мог пробить.
Американские журналисты, наблюдавшие за этим, были поражены. Тот самый Геринг, который загнал Джексона в угол, теперь сам сидел растерянный. Советский прокурор не спорил с ним. Он просто не давал ему пространства для манёвра.

И вот тут в американской прессе родилась легенда.

Одна из газет написала — то ли в шутку, то ли в восхищении — что советский прокурор вёл себя так, будто мог в любой момент «достать пистолет и пристрелить Геринга прямо в зале суда». Не потому что он угрожал. Не потому что был груб. А потому что в его манере допроса чувствовалась абсолютная, ледяная уверенность человека, который знает: этот подсудимый виновен, и никакое красноречие его не спасёт.

Фраза разлетелась. Её пересказывали, переделывали, приукрашивали. Со временем она превратилась в устойчивый миф — будто Руденко действительно держал пистолет под мантией. Разумеется, ничего подобного не было. Но сам факт, что такая история показалась возможной, говорит о Руденко больше, чем любая характеристика.
Он не кричал. Не стучал кулаком по столу. Он просто допрашивал — и его допрос был таким, что самый самоуверенный нацист терял почву под ногами.
Процесс длился около одиннадцати месяцев. 1 октября 1946 года был оглашён приговор. Двенадцать подсудимых приговорили к смертной казни через повешение. Среди них — Геринг. Но рейхсмаршал не дождался казни. Накануне он покончил с собой в камере, раздавив капсулу с цианидом.
А Руденко вернулся в Советский Союз. Его назначили Генеральным прокурором СССР — должность, которую он занимал двадцать семь лет, до самой смерти в 1981 году.

На Западе его помнили по Нюрнбергу. В Советском Союзе — как главного прокурора страны. Но и там, и тут о нём говорили одно и то же: это человек, которого невозможно было сбить с толку.
Нюрнбергский процесс стал первым в истории судом над государственным злом. Впервые агрессия, геноцид и преступления против человечности были названы тем, чем являлись. Впервые за это судили.

Четыре страны, четыре обвинителя, четыре правовые традиции. Каждый делал своё дело по-своему. Джексон — с риторическим блеском. Шоукросс — с британской основательностью. Руденко — с тем, что американцы назвали бы killer instinct. Инстинктом обвинителя, который не отступает.
И пусть история про пистолет — выдумка газетчиков. Но она уловила что-то настоящее. В Нюрнберге сидел человек, который приехал не произносить речи. Он приехал добиться приговора.
И добился.

АиФ

12