Результатов: 256

251

Геринг сломал американского прокурора - а потом к допросу встал советский прокурор.

Зал Дворца правосудия в Нюрнберге замер. На скамье подсудимых — двадцать четыре человека, ещё недавно вершившие судьбы миллионов. Среди них — Герман Геринг, рейхсмаршал, второе лицо Третьего рейха. Напротив — четыре обвинителя от четырёх держав-победительниц.
И вот к трибуне поднимается советский прокурор. Ему тридцать восемь лет. Его зовут Роман Руденко.
Панорама зала в Нюрнберге
Американские журналисты, заполнившие пресс-галерею, переглядываются. Они ожидали увидеть кого угодно — партийного функционера с деревянным лицом, генерала в орденах, дипломата с заученными фразами. А увидели молодого человека с жёстким взглядом и спокойным голосом, который говорил так, будто за каждым его словом стоят двадцать семь миллионов погибших.
Потому что так оно и было.
Нюрнбергский процесс начался 20 ноября 1945 года. Четыре страны — СССР, США, Великобритания и Франция — впервые в истории объединились, чтобы судить не солдат, не шпионов, а целый режим. Само преступление нуждалось в новом слове. И слово нашлось: «преступления против человечности».

Американскую сторону обвинения возглавлял Роберт Джексон — член Верховного суда США, блестящий юрист, человек с безупречной репутацией. Британцев представлял Хартли Шоукросс, политик и правовед. Французы прислали своих лучших специалистов.

А Советский Союз прислал Руденко.

Западная пресса поначалу отнеслась к нему с подчёркнутой настороженностью. Кто этот человек? Прокурор из СССР, тридцати восьми лет от роду, без международного опыта, без громких процессов за плечами. На фоне Джексона он казался фигурой второго плана.
Роберт Джексон

Но американцы ошиблись. И ошиблись сильно.

8 февраля 1946 года Руденко произнёс вступительную речь от имени советского обвинения. Он говорил о том, что знал не из документов — из жизни. Об стране, через которую прокатилась война. О сожжённых деревнях, расстрелянных семьях, угнанных в рабство людях.
Но говорил он не как человек, потерявший самообладание от горя. Он говорил как юрист, который каждое слово подкрепляет доказательством. Документ за документом, приказ за приказом.
Директивы об уничтожении военнопленных. Планы по истреблению мирного населения. Протоколы совещаний, на которых обсуждали, сколько миллионов людей должны умереть от голода, чтобы освободить «жизненное пространство».
Американские корреспонденты начали менять тон. В репортажах зазвучали другие слова: «убедительно», «беспощадно точно», «сокрушительно».

А потом наступил март. И допрос Геринга.

Геринг считался главной фигурой процесса. Он один из всех подсудимых не прятался, не юлил, не валил вину на мёртвого Гитлера. Он защищался. Нагло, умно, с издёвкой. Во время перекрёстного допроса Джексоном рейхсмаршал вёл себя так уверенно, что часть прессы написала: Геринг переиграл американского обвинителя.
Джексон нервничал. Геринг отвечал длинными монологами, уходил от вопросов, превращал допрос в собственную трибуну. Некоторые журналисты сочувственно качали головами — великий юрист споткнулся о великого демагога.

18 марта 1946 года к допросу Геринга приступил Руденко.
И тут всё изменилось.
Руденко не дал Герингу произнести ни одного монолога. Вопросы шли короткие, жёсткие, конкретные. «Да» или «нет» — и никаких отступлений. Геринг попытался развернуть ответ. Руденко оборвал. Геринг попробовал снова. Руденко оборвал снова.
– Подсудимый, отвечайте на поставленный вопрос.
Это повторялось раз за разом. Спокойно. Без крика. Без эмоций. Просто стена, в которую Геринг бился и не мог пробить.
Американские журналисты, наблюдавшие за этим, были поражены. Тот самый Геринг, который загнал Джексона в угол, теперь сам сидел растерянный. Советский прокурор не спорил с ним. Он просто не давал ему пространства для манёвра.

И вот тут в американской прессе родилась легенда.

Одна из газет написала — то ли в шутку, то ли в восхищении — что советский прокурор вёл себя так, будто мог в любой момент «достать пистолет и пристрелить Геринга прямо в зале суда». Не потому что он угрожал. Не потому что был груб. А потому что в его манере допроса чувствовалась абсолютная, ледяная уверенность человека, который знает: этот подсудимый виновен, и никакое красноречие его не спасёт.

Фраза разлетелась. Её пересказывали, переделывали, приукрашивали. Со временем она превратилась в устойчивый миф — будто Руденко действительно держал пистолет под мантией. Разумеется, ничего подобного не было. Но сам факт, что такая история показалась возможной, говорит о Руденко больше, чем любая характеристика.
Он не кричал. Не стучал кулаком по столу. Он просто допрашивал — и его допрос был таким, что самый самоуверенный нацист терял почву под ногами.
Процесс длился около одиннадцати месяцев. 1 октября 1946 года был оглашён приговор. Двенадцать подсудимых приговорили к смертной казни через повешение. Среди них — Геринг. Но рейхсмаршал не дождался казни. Накануне он покончил с собой в камере, раздавив капсулу с цианидом.
А Руденко вернулся в Советский Союз. Его назначили Генеральным прокурором СССР — должность, которую он занимал двадцать семь лет, до самой смерти в 1981 году.

На Западе его помнили по Нюрнбергу. В Советском Союзе — как главного прокурора страны. Но и там, и тут о нём говорили одно и то же: это человек, которого невозможно было сбить с толку.
Нюрнбергский процесс стал первым в истории судом над государственным злом. Впервые агрессия, геноцид и преступления против человечности были названы тем, чем являлись. Впервые за это судили.

Четыре страны, четыре обвинителя, четыре правовые традиции. Каждый делал своё дело по-своему. Джексон — с риторическим блеском. Шоукросс — с британской основательностью. Руденко — с тем, что американцы назвали бы killer instinct. Инстинктом обвинителя, который не отступает.
И пусть история про пистолет — выдумка газетчиков. Но она уловила что-то настоящее. В Нюрнберге сидел человек, который приехал не произносить речи. Он приехал добиться приговора.
И добился.

АиФ

252

Тенерифе: два громадных «Боинга», туман и самая смертоносная авиакатастрофа в истории

27 марта 1977 года обычный день на Канарах закончился катастрофой, которая до сих пор остаётся самой смертоносной аварией в истории гражданской авиации. В аэропорту Лос-Родеос на Тенерифе столкнулись два Boeing 747 — KLM Flight 4805 и Pan Am Flight 1736. Погибли 583 человека. Выжили только 61 пассажир и член экипажа с борта Pan Am.

Самое страшное в этой истории то, что катастрофа не началась с поломки в воздухе. Оба самолёта вообще не должны были оказаться в этом маленьком аэропорту в таком количестве и в такой спешке. И KLM, и Pan Am летели в Гран-Канарию, но после взрыва бомбы в терминале аэропорта назначения рейсы начали срочно перенаправлять на Тенерифе. Лос-Родеос был перегружен, тесен, с одной основной полосой и ограниченными возможностями для руления. Самолёты стояли где попало, обычная логистика ломалась прямо на глазах, а затем на всё это ещё и лёг густой туман.

Дальше началась цепочка мелких решений, которые по отдельности не выглядели как приговор, но вместе стали смертельными. KLM решил дозаправиться на Тенерифе, чтобы не терять время позже, из-за чего простоял дольше и стал тяжелее. Когда вылет снова разрешили, самолётам пришлось использовать саму взлётную полосу ещё и как рулёжную дорожку: KLM должен был развернуться в её конце и готовиться к вылету, а Pan Am — ехать следом по полосе и затем уйти с неё по одной из рулёжек. Но из-за тумана и сложной схемы съезда экипаж Pan Am не ушёл с полосы вовремя и продолжал двигаться по ней, пока KLM уже стоял на старте.

И вот здесь случилось то, что потом десятилетиями разбирали в учебниках по авиационной безопасности. Радиообмен между экипажами и диспетчером был напряжённым и неоднозначным. Капитан KLM начал разбег, хотя формального разрешения на взлёт у него ещё не было. Ситуацию усугубили плохая видимость, спешка, перегруженный эфир и перекрытие радиосигналов: часть передачи, которая могла бы остановить экипаж, просто не была нормально услышана. Расследование потом пришло к выводу, что основной причиной стало именно начало взлёта KLM без подтверждённого разрешения, при том что Pan Am всё ещё находился на полосе.

Когда экипаж Pan Am наконец увидел огни KLM в тумане, времени почти не осталось. Командир Pan Am попытался резко свернуть влево с полосы. Экипаж KLM, поняв, что впереди другой самолёт, отчаянно попытался оторваться от земли раньше времени. Но дистанции уже не хватало. KLM частично поднялся, хвостом чиркнул полосу, а затем его шасси, нижняя часть фюзеляжа и двигатели врезались в верхнюю часть Pan Am. KLM рухнул дальше по полосе и загорелся. Pan Am был разорван практически над крылом, и именно поэтому уцелели в основном те, кто находился в передней части.

После удара начался уже чистый ад. На борту KLM погибли все 248 человек. На Pan Am погибли 335 из 396 находившихся на борту, 61 человек выжил. Для многих из них спасением стало буквально место в салоне: те, кто сидел ближе к носовой части Pan Am, получили шанс выбраться через разорванный фюзеляж до того, как огонь окончательно охватил самолёт.

Но Тенерифе запомнили не только как чудовищную катастрофу, а ещё и как точку, после которой авиация начала говорить и думать иначе. После неё усилили стандартизацию радиообмена, начали особенно жёстко избегать двусмысленных фраз вроде «we are now at takeoff», изменили подход к взаимодействию экипажа и власти командира в кабине, а сама авария стала одним из важнейших кейсов для Crew Resource Management — культуры, где второй пилот и другие члены экипажа обязаны не молчать, если что-то идёт не так.

Меня в этой истории сильнее всего цепляет то, что это был не один роковой сбой, а почти идеальная цепь человеческих и системных ошибок. Не «злая судьба», не один безумный поступок и не отказ двигателя. Просто туман, давление времени, усталость, перегруженный аэропорт, неоднозначная фраза и несколько секунд уверенности там, где нужна была абсолютная ясность. И, наверное, именно поэтому Тенерифе до сих пор так пугает: он показывает, что для конца света иногда не нужен взрыв в небе — достаточно двух огромных самолётов, одной полосы и момента, когда никто уже не видит друг друга.

Из сети

253

Добрый день! Хотелось бы сегодня поговорить о пословицах и поговорках, а точнее — об их переделках. Потому что народная мудрость, как пластилин, мнётся и перекраивается под настроение, под ситуацию или просто под желание пошутить.

Возьмём, например, такую пословицу: «Языком не спеши, а делом не ленись». Всё правильно. Меньше слов — больше дела. Поменьше болтай языком, а побольше делай руками. Назидательно, полезно, хоть на стенку вешай.

А теперь представьте, что табличка с такой пословицей висит... у дверей сексопатолога.

Смысл меняется кардинально. Тут уж не назидание, а житейская рекомендация.

Дальше — больше.

«Седина в бороду, а штык молодец». Если не ошибаюсь, это пришло к нам из екатеринбуржского журнала «Красная Бурда» в девяностые годы. Смысл, согласитесь, несколько иной. И гораздо более... эротичный, что ли. Речь тут не про боевой штык, а про чисто мужскую, скажем так, боеспособность. Возраст — не приговор.

Или вот ещё, из той же оперы: «Пуля дура, а штык молодец». А бывает — «Пуля дура, а штык ещё хуже». Тут уж вовсе отчаяние какое-то: и пуля не умная, и штык неудачный. Так что сиди в окопе — и не высовывайся.

Особенно настораживает пословица «Семь бед — один ответ». Вроде бы успокаивает: что бы ни натворил, ответишь один раз. Но, если вдуматься, эта мудрость звучит как зелёный свет для творчества. Одна беда — ответ, две беды — ответ, семь бед — всё тот же один ответ. А значит, можно смело творить и восьмую беду, и девятую. Всё равно больше одного раза не казнят.

Ну и, конечно, классика советского кинематографа. Из известной сказки "Соловей" (помните: «баран жеваль травю»?) – популярная переделка : «Любишь кататься — имей сто рублей». И это уже не про сани, а про совсем другую экономику.

Вот такая она, народная мудрость в переработке. Живёт, дышит, меняется вместе с нами. И если какая-то пословица вдруг показалась вам странной — возможно, вы просто не так её поняли.

254

В калифорнийской школе случилась дикая ситуация. Парень сдал сочинение, учительница прогнала его через детектор ИИ-текстов Turnitin, и тот выдал вердикт: 76% текста сгенерировано нейросетью. Всё, разбирательство окончено. Оценку срезали, в личное дело записали "академическая нечестность". Клеймо, которое поедет за учеником в любой университет.

Самое безумное - парень притащил черновики. Историю правок из Google Docs. Весь процесс написания как на ладони. Учительница даже не посмотрела. Зачем разбираться самой, когда алгоритм уже всё решил?

А теперь про сам Turnitin. Компания честно пишет на своём сайте: не используйте наши результаты как окончательный вердикт. Ложные срабатывания на уровне предложений доходят до 4%. То есть разработчики сами предупреждают - а педагог всё равно использовала это как приговор без права обжалования.

Пятого мая родители подали иск в федеральный суд Калифорнии. Требуют вернуть оценку, стереть пометки из досье и получить компенсацию.

И вот тут есть ирония.

Сочинение было по пьесе Артура Миллера "Суровое испытание" - произведению о том, как людям ломают судьбы на основании сомнительных улик. Парень написал работу о ложных обвинениях и тут же сам попал под ложное обвинение. Реальность выдала сценарий, который ни один писатель бы не придумал.

Мы доверяем ИИ-алгоритмам всё больше. Но готовы ли мы к тому, что алгоритм решает, честен ваш ребёнок или нет?

255

Роскачество запустило сертификацию Muslim friendly для российских медучреждений
Роскачество, Карл!

Таджикистан - светское государство...
Узбекистан - светское государство ...
Туркменистан - светское государство...

Вопрос - откуда в РФ столько сверхновых россиян , которые "верующие" до болезненности?
Нет ли у уважаемой публики подозрения, что кто-то приплачивает за показную религиозность, а подобные "стандарты" где-то и кем-то лоббируются?
Десятилетиями мусульмане ходили в обычные государственные учреждения и, если и чурались, например, доктора-мужчину, то это было не напоказ и не придавалось этому значения вселенского масштаба.
Я, как агностик, ничего против не имею религий, но когда ради них начинают проминать, продавливать, подавлять - это напрягает.
Нет ли ощущения, что в России этими самыми "правоверными"создаётся очередной центр напряженности?
А может деятельность Роскачества требует правовой экспертизы с позиции Конституции РФ и Уголовного кодекса?

Я просто хотел сдать кал на яйцеглист. Базовая функция гражданина. Ты приносишь государству частичку себя, оно говорит, что ты чист, и выдает справку для бассейна. Сделка стара как мир.
Но мир, сука, изменился.
Двери поликлиники №14 разъехались с тихим вздохом, и меня ударило в лицо густым запахом благовоний, хлорки и плова.
Бахильный автомат был заклеен крест-накрест синей изолентой. Рядом стоял бородатый чоповец в тюбетейке, натянутой поверх уставной кепки охранника.
— Обувь снимаем, брат. На ковер в ботинках нельзя.
— Какой ковер? — я моргнул. Весь вестибюль был устлан персидскими коврами.
— По стандарту Роскачества, — гаркнул охранник, поигрывая дубинкой. — Разувайся. И омовение ног в кабинете 112. Без штампа об омовении регистратура не принимает.
Я сглотнул. Баночка в кармане предательски остывала.
Я снял кроссовки. Пошел в носках мимо гардероба. В нос ударил новый запах. У стены, где раньше висел плакат «Профилактика гонореи», теперь дымился гигантский казан. Две медсестры в белоснежных халатах до пят методично рубили морковь.
В очереди в регистратуру стояло человек двадцать. Все в носках. Тишина стояла такая, будто мы ждали не талончиков к терапевту, а Страшного Суда.
Окно регистратуры. За стеклом — Зинаида Петровна. Я знал ее десять лет. Ее монументальный бюст, ее фиолетовый перманент. Теперь перманент был скрыт строгим, хирургически стерильным хиджабом, на котором криво болтался бейдж «Зейнаб Петровна, регистратор высшей категории».
— Мне бы в лабораторию. Кал сдать, — прошептал я.
Она подняла на меня глаза. В них плескалась многовековая скорбь российской бюрократии, помноженная на новые стандарты.
— Направление. И сертификат халяльности исходного продукта.
— Чего? — мой голос дал петуха.
— Того! — рявкнула Зейнаб Петровна, привычно срываясь на родной поликлинический лай. — Вы чем вчера питались, больной? Если в анамнезе сосиски «Докторские» или пельмени по-домашнему со свининой — биоматериал считается харамным! Лаборатория такое не центрифугирует! У нас центрифуги освящены!
— Я ел гречку! — в отчаянии соврал я. — Только гречку! Клянусь!
— Глаза не прячь. Дыхни.
Она высунула в окно прибор. Я дыхнул. Прибор пискнул.
— Спиртосодержащим ополаскивателем для рта пользовались? — прищурилась она.
— Утром. Чуть-чуть.
— Алкоголь! — Зейнаб Петровна ударила по клавиатуре так, словно забивала гвоздь в крышку моего гроба. — Биоматериал скомпрометирован.
— Послушайте! — я схватился за стекло. — Это просто говно! Мое говно! Там нет алкоголя, я не пил его, я им зубы полоскал! Мне в бассейн надо!
— Бассейны теперь раздельные, — отрезала она. — Четные дни мужские, нечетные женские. Кал понесете в 314-й кабинет. Идите по зеленой линии. Если начнется призыв на молитву — падайте ниц, иначе санитары зафиксируют. Следующий!
Я отвалился от окна. Баночка в кармане пульсировала, как сердце Эдгара По.
Я шел по зеленой линии. Мимо проносились каталки. На одной лежал дед. Ему ставили капельницу. Из капельницы капало что-то мутно-белое.
— Кумыс внутривенно, — деловито объяснял врач интернам, пробегая мимо. — Стандарт Muslim Friendly 4.0. Отлично чистит чакры и тромбы.
Возле 314-го кабинета стоял турникет. Рядом — аппарат, похожий на рамку металлоискателя.
На двери табличка: «Прием биоматериалов. Строго по кибле».
Я шагнул в рамку. Она загорелась красным и завыла дурным голосом.
Из кабинета выскочил лаборант. Худой, бледный, с безумным взглядом человека, который за месяц прошел курсы повышения квалификации от Минздрава и Совета муфтиев одновременно.
— Что у вас?! — зашипел он. — Что звенит?!
— Баночка, — пролепетал я, доставая свой пластиковый Грааль.
Лаборант выхватил ее. Поднес к свету флуоресцентной лампы. Принюхался через пластик.
— Крышка красная, — вынес он приговор.
— И что?
— Цвет нетерпимости. Цвет агрессии. У нас стандарт. Крышка должна быть зеленой. Или белой. Вы оскорбляете чувства других пациентов своей красной крышкой. Более того... — он потряс баночку у моего уха. Там глухо стукнуло. — Вы собирали это... стоя?
Мир вокруг меня начал схлопываться. Линолеум поплыл. Ковры начали извиваться, как фрактальные змеи. Запах плова смешался с запахом моей паники.— Я сидел на унитазе... — прошептал я.

— Унитаз был ориентирован на юго-восток? Вы произнесли формулу очищения перед процессом? Вы подмывались или использовали туалетную бумагу? — лаборант наступал на меня, его глаза вращались. — Бумага — это макулатура! Там могли быть напечатаны запретные тексты! Ваш кал идеологически нестабилен! Мы обязаны отправить его на теологическую экспертизу в комитет по фетвам!
Он потянулся к тревожной кнопке.
Инстинкт выживания сработал быстрее мысли. Я вырвал баночку из его рук. Развернулся. И побежал.
Я летел по коридорам. Скользил носками по персидским коврам. Перепрыгивал через пациентов, которые по расписанию радиоточки внезапно рухнули на пол в земном поклоне прямо посреди очереди на флюорографию.
— Держи его! У него нехаляльный кал! — орал позади лаборант.
— Харам! — вторила ему Зейнаб Петровна из регистратуры.
Я вышиб стеклянные двери плечом. Вылетел на крыльцо. Босиком. В одних носках на мокрый российский асфальт.
Сзади двери с шипением закрылись.
Я стоял на улице. Дул ледяной ветер. В одной руке я сжимал кроссовки. В другой — пластиковую баночку с красной крышкой. Мой личный, несертифицированный, идеологически нестабильный протест против свихнувшегося мира.
Я посмотрел на баночку. Посмотрел на серое небо. И засмеялся. Громко. Истерично.
Потому что бассейн мне на хер был не нужен. Я просто хотел знать, что я еще жив.
И я, каналья, был жив как никогда.

256

Модный приговор.

Безмятежные семидесятые, золотая пора детства. Ходили в трениках, домотканых джемперах и кедах и горя не знали. Завзятые дворовые франты шили брюки клеш на заказ у редких частных портных. В ателье раструб больше 32 см не делали, а частник мог залимонить какой угодно. Рекорд двора, помниться, был 53 у бывалого хулигана.
И вот беда пришла нежданно и со стороны евреев, как обычно. Стоял жаркий июль 74го года, святой городской праздник освобождения города. По этому поводу в городском саду был устроен торжественный концерт с духовым оркестром, народным хором и показом патриотических лент на эстраде. Ветераны блестели медалями и вдруг. Как гром среди ясного неба на публике появилась толпа молодых евреев в невиданных костюмах. Если бы они вышли на эстраду с плакатами типа: "Свободу Мордыхаю Кацу и Даниэлю Синявскому!!!", то эффект был бы гораздо меньше.
А ларчик открывался просто, началась их эмиграция на Брайтон-бич и новоявленные американцы незамедлительно выслали родне посылки с джинсовыми костюмами. Вот так вот! Пришел ты, как фраер в полосатых клешах, а ушел как последний лох. А Додики приковывали внимание барышень и ловили минуты удовольствия от раскрытых ртов обывателей.
Скоро мне довелось ознакомиться с новинкой моды вблизи. Зашел к продвинутому другу брата зачем-то и у него на диване возлежал после стирки костюм "Lee". Он тут же при мне поставил штаны на пол и они стояли колом. Сейчас по происшествии лет я думаю, что очевидно это была сварочная роба?
Друг брата упивался моей завистью и читал лекцию о чудо-штанах. Потом я искал такие штаны и никак не мог отыскать. Даже в Ирландии и Англии никто не слышал про эту фирму. Пока в аутлете нашего английского городка не наткнулся на неприметную лавку с вывеской "Lee-Wrangler". Она медленно издыхала по причине отсутствия спроса. Моего размера уже не было. Пришлось довольствоваться красной мастеркой с надписью "Lee Jeans" на спине и купить штаны для супруги и куртку для мелкого. И напоследок купив кучу футболок этого бренда я похоже положил конец его английскому существованию.
Вот так и возникла проблемка. Народ кинулся за джинсами, цены на которые сразу взлетели с семидесяти рублей до двести. Денег на покупку не было. Мать моя и так была патологически скупа, а папаша со мною не жил. Друзья по приобретению штанов выбывали из круга общения, а девчонки отказывались танцевать на дискотеках.
Самое интересное, что сыновьям полковников или начальников, включая тех самых евреев, на американские штаны было глубоко насрать, а жопы рвали нижние чины.
И кто бы мог подумать? Удивил друг Теодор из малоимущей семьи, ходивший обыкновенно в кофте с драными локтями. Заходим как-то по дороге на танцы, а у него полный комплект: джинсы, двухцветная курточка и боты на платформе, как у солиста "АBBы". Мама побывала в Польше у родственников. Пошли на дискотеку по декабрьскому морозцу. Дошли до горки. Что за хрень? Дружище Теодор в своих платформах не может подняться, подошвы скользят. Присмотрелись- натуральное дерево, индпошив из киоска. Мы конечно же предложили выход:
-А ты сними их и повесь за шнурки на шею, а иди в шерстяных носках и перед дискотекой обуешься. Как раньше крестьяне в сапогах в город ходили.
Но потом взяли его под руки и так и привели. Тут он пожал успех и снял яркую блондинку. Уехали она на трамвае, а там он может до дому в носках и добирался, если не додумался свистнуть у подруги домашние тапки.
Я друга успокоил. В универмаге продавались никому ненужные грузинские джинсы по шесть рублей. Купили по паре, потом анилиновых красителей в "Керосинке". Я поставил на газовую плиту бак-выварку и начался химический процесс.
Но не дождавшись результата друг меня предал. Захожу к нему и вижу в ванной комнате висят мокрые джинсы с подвешенными книзу штанин двумя пудовыми гирями. Мать пожалела и достала ему какие-то польские, но малого роста. По вечерам таким макаром приходилось растягивать. Я плюнул на это дело и достал вельвет. Тоже неординарно ибо в джинсах ходили к тому времени жук и жаба, а вельвет богато и заманчиво блестел и меня стали приглашать.
А джинсы появились само-собою после армии. Папаша был в турпоездке в Будапеште и приобрел настоящий "Levi@s". Только вот беда, мерил он их по своему солидному животу. Джинсы спадали с тонких ножек. Он в ярости колотил ими по дивану. Увидев меня обрадовался и подарил. Ушить их для меня было плевым делом. В армии я от нехер делать тренировался на ушивании подменок из х/б. Притом, что наружный шов у этой марки был простой. Ну и утренние ежедневные пробежки по 3км не давали появится животу. Через пару дней я опять зашел к нему в гости похвастаться результатом. Папаша ничего не сказал, только налил себе стакан водки и выпил махом:
-Вот же пройдоха-еврей, а ведь я не догадался сходить к портнихе!- послышалось его раздраженное бормотание.
Те джинсы были счастливые и не раз приходилось их снимать в теплых компаниях.