Результатов: 60

51

17 августа 1903 года было написано одно завещание. Не старый еще, но полностью слепой и не выносящий малейшего шума человек, вот уже много лет живущий на яхте, продиктовал свою последнюю волю. Два из 20 млн (нынешних трех миллиардов) собственноручно заработанных долларов он передавал Колумбийскому университету, причем с подробными инструкциями — как и на что их потратить

Этим человеком был Джозеф Пулитцер, а написанное в завещании стало зерном, из которого выросла самая престижная в Америке премия, голубая мечта каждого журналиста и писателя. Через восемь лет завещание вскроют, еще через шесть впервые назовут лауреата, и с того момента каждый год в первый понедельник мая совет попечителей Колумбийского университета в Нью-Йорке будет вручать Пулитцеровскую премию журналистам, писателям и драматургам. Ее обладателями станут Уильям Фолкнер и Эрнест Хемингуэй, Харпер Ли и Джон Стейнбек, газеты Los Angeles Times и The Washington Post, а также сотни отважных репортеров. Но заслуга Пулитцера не только в создании «Нобелевки для журналистов». Именно он сделал американскую прессу тем, чем она является до сих пор, — четвертой властью, инструментом влияния, одной из основ общества.

А его собственная биография, будь она очерком или репортажем, вполне могла бы претендовать на премию имени себя. Джозеф Пулитцер Joseph Pulitzer родился 10 апреля в 1847 году в Венгрии, в обеспеченной семье еврейского торговца зерном. Детство провел в Будапеште, учился в частной школе и, вероятнее всего, должен был унаследовать семейный бизнес. Однако, когда парню исполнилось 17, произошел первый крутой поворот. Он страстно захотел воевать. Но ни австрийская, ни французская, ни британская армия не пожелали принять на службу худосочного болезненного подростка с плохим зрением. И только вербовщик армии США, случайно встреченный в Гамбурге, легко подписал с Джозефом контракт — Гражданская война близилась к финалу, солдаты гибли тысячами, и северяне набирали добровольцев в Европе.

Юный Джозеф Пулитцер получил бесплатный билет на корабль и отправился в Америку. По легенде, возле порта прибытия он прыгнул за борт и добрался до берега вплавь. То ли это был Бостон, то ли Нью-Йорк — данные разнятся, но определенно причиной экстравагантного поступка стало желание получить больше денег: вербовщик в Гамбурге обещал $ 100, но оказалось, что можно прийти на сборный пункт самостоятельно и получить не 100, а 200. Видимо, Джозеф так и сделал. Пулитцера приняли в Нью-Йоркский кавалерийский полк, состоявший из немцев, там он честно отслужил целый год, до окончания войны.

После демобилизации Джозеф недолго пробыл в Нью-Йорке. Без денег, без языка и профессии он не нашел ни работы, ни жилья и отправился в Сент-Луис, где жило много немцев и можно было хотя бы читать вывески и общаться. Пулитцер был некрасивым, длинным и нескладным парнем. Обитатели трущоб называли его «Еврей Джо». Он брался за любую работу — официанта, грузчика, погонщика мулов. При этом Еврей Джо прекрасно говорил на немецком и французском, да и вообще был начитанным, любознательным, обладал острым умом и взрывным темпераментом.

Всё свободное время Джозеф проводил в библиотеке, изучая английский язык и юриспруденцию. В библиотеке была шахматная комната. Однажды Пулитцер, наблюдая за игрой двух джентльменов, познакомился с ними. Одним из шахматистов был Карл Шурц, редактор местной немецкоязычной газеты Westliche Post. Он посмотрел на сообразительного парня — и предложил ему работу. Получив работу, Пулитцер начал писать — и учился так быстро, что это кажется невероятным. Он стремительно овладел английским языком, его репортажи, сперва неуклюжие, затем всё более острые и запоминающиеся, очень быстро стали такими популярными, а слава такой очевидной, что уже через три года он занял пост главного редактора и приобрел контрольный пакет акций газеты, но скоро продал свою долю, прилично на этом заработал и поспешил в политику.

Дело в том, что Пулитцер был искренне влюблен в американскую демократию. И эта любовь двигала его вперед. Уже в 1873 году, всего через пять лет после того, как юнцом спрыгнул с корабля, в возрасте чуть за 20, он стал членом Законодательного собрания штата. Джозеф мечтал о реформах, о формировании общественного мнения, но, поварившись в политическом котле, понял, что всё это можно сделать с помощью прессы. Он ждал момента и наконец в 1878 году купил газету Dispatch, стоявшую на грани разорения. Он добавил к ней городской вестник Post и объединил их в St. Louis Post-Dispatch. Мимоходом он женился на Кейт Дэвис, 25летней дочери конгрессмена, и тем самым окончательно утвердился в высшем обществе Сент-Луиса. Брак этот был заключен с холодной головой, ведь главной пожизненной страстью Джозефа, уже была журналистика.

Как выглядела пресса до Пулитцера? Это были утренние газеты, в которых печатались политические и финансовые новости, да еще объявления о свадьбах и похоронах. «Высокий штиль», длинные предложения, дороговизна — всё было нацелено на богатую публику в костюмах и шляпах. Пулитцер понял (или почувствовал), что новые времена требуют другой прессы. Америка стремительно развивалась, образование становилось доступным, люди переселялись в города, появился телеграф, электрические лампочки позволяли читать в темное время суток. Он сделал ставку на простых людей, ранее не читавших газет. Как бы сказали сегодняшние маркетологи, Пулитцер первым перевел прессу из сегмента люкс в масс-маркет.

Прежде всего, Джозеф значительно удешевил St. Louis Post-Dispatch за счет новых технологий печати. Затем стал публиковать всё, что интересно большинству: новости городской жизни, курьезы, криминальную хронику, адреса распродаж, разнообразную рекламу. Пулитцер начал выпускать вечернюю газету, ее можно было читать после рабочего дня. Он первым ввел в обиход провокативные заголовки — набранные огромным шрифтом и бросавшиеся в глаза. Они обязательно содержали главную новость, а сами тексты были написаны простыми короткими предложениями, понятными даже малограмотным.

Пулитцер стал публиковать статьи, предназначенные специально для женщин, что тогда казалось немыслимым. Женщины — и газеты, помилуйте, что за вздор? Но самое главное — он превратил новости в истории. Дело не в самом репортаже, учил Пулитцер, а в тех эмоциях, которые он вызывает. Поэтому Джозеф заставлял своих сотрудников искать драму, чтобы читатель ужасался, удивлялся и рассказывал окружающим: «Слышали, что вчера написали в газете?» Но и это не всё. Сделав газету действительно народной, Пулитцер добавил огня в виде коррупционных расследований. В St. Louis Post-Dispatch публиковали ошеломляющие истории о продажных прокурорах, уклоняющихся от налогов богачах, о вороватых подрядчиках. Однажды Джозефу даже пришлось отстреливаться от одного из героев публикации. Но читатели были в восторге, газета разлеталась как горячие пирожки. Через три года после покупки издания прибыль составляла $ 85 тысяч в год — гигантские по тем временам деньги.

И тогда Пулитцер отправился покорять «Большое яблоко». Он залез в долги и купил убыточную нью-йоркскую газету The New York World. Методы были опробованы, и с первых же дней он устроил в сонной редакции настоящий ураган. Всё ускорилось до предела, репортеров и посыльных Джозеф заставлял передвигаться буквально бегом — чтобы первыми добыть новости. Он отправлял корреспондентов по всему миру и публиковал живые репортажи о самых захватывающих событиях со всеми деталями. Он всё время что-то придумывал. Его журналисты брали интервью у обычных людей на улицах — неслыханное дело! Именно в его газетах впервые стали широко использовать иллюстрации, в том числе карикатуры. С легкой руки Пулитцера в профессии появились так называемые крестовые походы, когда журналист внедрялся в определенную среду, чтобы собрать достоверный материал.

В воскресных выпусках The New York World печатался комикс The Yellow Kid про неопрятного малыша с лысой головой, торчащими передними зубами и оттопыренными ушами. Малыша звали Мики Дьюган, он не снимал желтую ночную рубашку и целыми днями слонялся в трущобах Нью-Йорка. Таким был герой первого в мире комикса, а его автор — художник Ричард Аутколт — считается прародителем современных комиксов. И вдруг этот желтый человечек появился в New York Journal. Изданием владел молодой амбициозный Уильям Рэндольф Хёрст, в недавнем прошлом репортер The New York World. Свой журнал Хёрст купил — вот насмешка судьбы — у родного брата Джозефа Пулитцера.

С борьбы за права на комикс началась недолгая, но ожесточенная битва двух гигантов — Джозефа Пулитцера и его недавнего ученика Хёрста. Хёрст перекупал журналистов у Пулитцера, тот перекупал их обратно. Для Хёрста не существовало никаких границ в описании кровавых подробностей и светских сплетен, Пулитцер же не мог выходить за рамки. На полях этой печатной войны и родилось то, что мы сегодня называем «желтой прессой» — перемещение акцентов с фактов на мнения, игра на низменных чувствах, упор на секс и насилие, откровенные фальсификации, искусственное создание сенсаций. Мальчишка в желтой рубашке стал символом низкой журналистики. Хотя эта война была недолгой, всего несколько месяцев, она легла пятном на биографии обоих и породила целое направление прессы.

На самом деле, конечно же, конфликт Пулитцера и Хёрста гораздо глубже, нежели гонка за сенсациями. Если для Джозефа самым важным было усилить влияние прессы на общество, то Уильям Хёрст говорил: «Главный и единственный критерий качества газеты — тираж». Впоследствии Хёрст скупал все издания, что попадались под руку, — от региональных газет до журнала «Космополитен», был членом Палаты представителей, снимал кино для предвыборной кампании Рузвельта, в 30-х нежно дружил с Гитлером и поддерживал его на страницах своих многочисленных газет и журналов.

Пока Хёрст сколачивал состояние, Пулитцер обратился к одной из главных идей своей жизни — разоблачению коррупции и усилению журналистики как механизма формирования демократического общества. Его газета вернулась к сдержанности, к рискованным коррупционным расследованиям. В 1909 году его издание разоблачило мошенническую выплату Соединенными Штатами $ 40 млн французской Компании Панамского канала. Президент Рузвельт обвинил Пулитцера в клевете и подал на него в суд, но последовавшие разбирательства подтвердили правоту журналистов. Бывший Еврей Джо стал невероятно влиятельной фигурой, это в значительной степени ему Америка обязана своим антимонопольным законодательством и урегулированием страховой отрасли.

Кстати, статуя Свободы появилась на одноименном острове тоже благодаря Джозефу Пулитцеру. Это он возмутился, что французский подарок ржавеет где-то в порту. В его изданиях развернулась мощная кампания, В ее результате на страницах пулитцеровской газеты было собрано $ 100 тысяч на установку статуи Свободы. Многие из 125 тысяч жертвователей внесли меньше одного доллара. И все-таки имена всех были напечатаны в газете и в короткое время необходимая для установки сумма была собрана. «Свобода нашла свое место в Америке», — удовлетворенно замечал он, еще не зная, какое значение будет иметь статуя в последующей истории.

В 1904 году Пулитцер впервые публично высказал идею создать школу журналистики. Это было неожиданно, ведь много лет подряд он утверждал, что этой профессии нет смысла учиться: надо работать в ней и приобретать опыт. Однако теперь, в статье для The North American Review, он написал: «Наша республика и ее пресса будут подниматься вместе или падать вместе. Свободная, бескорыстная, публичная пресса может сохранить ту общественную добродетель, без которой народное правительство — притворство и издевательство. Циничная, корыстная, демагогическая пресса со временем создаст народ столь же низменный, как и она сама…»

Только потом выяснилось, что на момент написания этих слов завещание год как было составлено — и высшая школа журналистики, и премия уже существовали на бумаге. Пулитцер продумал всё. Он указал, что премия должна вручаться за лучшие статьи и репортажи, в которых есть «ясность стиля, моральная цель, здравые рассуждения и способность влиять на общественное мнение в правильном направлении». Однако, понимая, что общество меняется, он предусмотрел гибкость, учредил консультативный совет, который мог бы пересматривать правила, увеличивать количество номинаций или вообще не вручать премии, если нет достойных. К тому же завещание предписывает награждать за литературные и драматические произведения. Позднее Пулитцеровскую премию стали вручать также за поэзию, фотографию и музыку. А через 100 с лишним лет добавились онлайн-издания и мультимедийные материалы. Каждый американский журналист готов на всё ради Пулитцеровской премии, несмотря на то что сегодня она составляет скромные $ 15 тысяч. Дело не в деньгах: как и предсказывал Пулитцер, расследования всегда ставят журналистов под удар, а лауреаты могут получить некоторую защиту.

Джозеф работал как проклятый. У него родились семеро детей, двое умерли в детском возрасте, но семью он видел редко, фактически жил врозь с женой, хотя обеспечивал ей безбедное существование и путешествия. В конце концов Кэтрин завела роман с редактором газеты мужа и вроде бы даже родила от него своего младшего ребенка. Но Джозеф этого не заметил. Его единственной страстью была газета, он отдавал ей всё свое время, все мысли и всё здоровье. Именно здоровье его и подвело.

В 1890 году, в возрасте 43 лет, Джозеф Пулитцер был почти слеп, измотан, погружен в депрессию и болезненно чувствителен к малейшему шуму. Это была необъяснимая болезнь, которую называли «неврастенией». Она буквально съедала разум. Брат Джозефа Адам тоже страдал от нее и в итоге покончил с собой. Медиамагнату никто не мог помочь. В результате на яхте Пулитцера «Либерти», в его домах в Бар-Харборе и в Нью-Йорке за бешеные деньги оборудовали звукоизолирующие помещения, где хозяин был вынужден проводить почти всё время. Джозеф Пулитцер умер от остановки сердца в 1911 году в звуконепроницаемой каюте своей яхты в полном одиночестве. Ему было 63 года.

Мария Острова

52

Когда-то в бассейне Петербурга молодые инженеры показывали академику Алексею Николаевичу Крылову модель нового парохода. Всё рассчитали правильно: корпус обтекаемый, машины мощные. Но модель не развивала проектной скорости.

Крылов посмотрел, и сказал коротко:
— Тут дело не в корпусе. Надо винты обрезать.

И оказался прав: винты были сделаны слишком широкими, они не толкали судно вперёд, а тормозили его. После исправления всё пошло как надо. Так Крылов доказал, что настоящий инженер видит то, что другим скрыто за уравнениями.

Я, конечно, не Крылов. Но вот недавно увидел фотографии с турецкой яхтой, построенной за почти миллион долларов. Только спустили её на воду — и через несколько минут она легла на бок и затонула. Сейчас там комиссии, расследования, экспертизы… А на самом деле всё видно с первого взгляда: слишком высокая надстройка, центр тяжести задран — устойчивости нет. Такая яхта будет не плыть, а валиться. Этого не заметил ни капитан, ни судостроитель. Все-таки зуб даю, что хоть кто-то один, но сказал «это яхта завалится», но от него отмахнулись.

Меня когда-то тоже приглашали работать суперинтендантом на исторические пассажирские пароходы. Я подошёл, посмотрел и сказал прямо:
— Вашу контору надо закрыть.

Спрашивают:
— Почему?

Отвечаю:
— Потому что вы всё ещё держитесь за угольные суда, а мир уже перешёл на дизельные. Угольные пароходы взрывались.
Котёл разогрет, давление растёт, а энергию надо расходовать. Если не расходуешь и предохранительный клапан не срабатывает — топку уже не остудишь, беда неминуема.Кочегар накидал угля в топку. Давление в котле выросло. Пароход идёт на полных парах. На максимальной скорости. Но тут надо резко затормозить и сбросить ход. Но энергия горящего угля уже накопилась в котле. Её надо куда-то сбрасывать. Если предохранительный клапан не подорвёт, не откроется, то тогда - колоссальный взрыв. Такой же, который произошёл в Чернобыле. Там взорвался не реактор. Там взорвался котёл.Тротил при взрыве увеличивается в объёме в 300-400 раз, а вода, если её разогреть мгновенно, увеличивается в объёме в 1700 раз. Так что вода – самое мощное взрывчатое вещество. Проблема – только её мгновенно нагреть, чтобы было осуществлено с помощью ядерного реактора на Чернобыльской атомной станции.
После войны в Одессе был случай: на рейде стоял пароход с американскими тракторами. Взорвался котёл. Судно стояло километрах в четырёх от берега, а один трактор перелетел все четыре километра и упал прямо на пляж. Вот такая инженерия.

53

Однажды…
Произошла со мной эта история в старый новый год. Был у меня в пригороде дом, не сказать, что особняк, но и халупой не назовешь. И не был я в нем с начала новогодних праздников. Жена настаивала, что нужно бы проверить, мало ли чего, может антифриз в системе отопления выкипел. Да и так посмотреть, что к чему, может живет в нем уже кто ни-то. Я особо не переживал, ведь у меня там был сосед с постоянным местом жительства, так что пожар или чужих заметил бы. Но женщины бывают быть настойчивыми. И четырнадцатого числа под вечер я рванул.

Зима выдалась снежная, но город и основные трассы были расчищены. Что нельзя было сказать о переулке где находился дом. Реально я подъехал к двух-метровой горке с едва заметной тропкой протоптанной чьими-то ногами. Это была проблема. Постояв минут пятнадцать в задумчивости, я решил все же сходить пешком. И не зря. Хоть сосед и был на стреме и как только залаяла его собака, был начеку.

- А, это ты – успокоился он. Поздоровались. – Так-то вроде все нормально, - заверил он. – Замело только нас, ротор только по трассе прошел, к нам даже и не сунулся. Пока основные не разгребут нечего и ждать. Поздравив друг друга с прошедшим и со старым новым годом, разошлись.

В доме было непривычно холодно. Я потрогал регистры они были ледяными. Матюкнувшись и помянув черта я понял, что отказал водогрейный котел. Потому что электричество в доме было. И отказал он видимо не очень давно, воду в кранах еще не прихватило. Но тут дело времени и остаться без водоснабжения мне не хотелось. И тут я вспомнил, что в доме есть печь. Когда ставили электрокотел ее оставили для подстраховки. Новострой второго этажа она конечно не обогреет, да там и нет еще ни хрена, а вот именно где выход водопровода со скважины, в самый раз. А там и электрик найдется. Конечно в электричестве я и сам разбираюсь, знаю, что за ноль можно держатся спокойно, а от фазы щиплет. А если взяться сразу за оба, то хреначит мама не горюй. Поэтому лезть в щиток я не рискнул, в целях противопожарной безопасности. Да и дров в сарае осталось немеряно и я затопил печь. Теперь оставался один вопрос, что делать с брошенной на трассе машиной. А уже темнело. Девяностые годы они такие, не успел зевнуть колес уже нет. Еще раз зевнул и кузова лишишься. А у меня была неплохая такая «японочка» Тойота-Корона. И я задумчиво вышел на улицу.

Посетовав соседу о крякнувшем котле, брошенной машине, темноте наступающей и вдруг меня осенило:
- Слышь сосед, а ты мне не поможешь ее сюда допихать? Хотя бы поближе к дому…
Он смотрел на меня недолго, но пристально. Если убрать из его речи матерные выражения, то он рассказал мне о моей недальновидности и что через такие снега пусть пихают негры. И много еще познавательного. Я послушал, послушал и вернулся к печке. Подбросить дров. Тупо смотреть на огонь можно долго, но машина дороже и я начал строить планы. Теория требовала практики и я опять вышел на улицу.

Снегу было метра полтора, но проваливался я только по колено. Это радовало. Кое-где был даже наст, а это радовало еще больше. Самый большой сугроб был около соседа. Прямо вровень с крышей его сарая, с плоской крышей. Но ведь здесь-то уже безопасно. И я на всякий случай крикнул соседу, насчет того крепкая ли у его сарая крыша? Он ответил:
- Крыша-то крепкая, а тебе нахрена? – и я пояснил ему могу ли я на нее на своей машине заехать. Он плюнул, сказал несколько слов уже не о дальновидности моей, а дебельнутости и ушел домой. А я отгребал пакет с пиломатериалом привезенным осенью.

Пиломатериал был отличный. Доска дюймовка обрезная шириной тридцать сантиметров и длиной четыре метра. Четыре таких я и потащил. Как лесовоз. Кряхтел и считал шаги. Их было двести. Деленные на четыре, получалось не так уж много. Подложив печку я и приступил к плану А. План был не очень емким. Положил две доски под колеса, наехал, подложил следующие, наехал, перетащил вперед доски сзади. И таким образом я и двигался. Тут главное не торопиться, а на перекурах бегал подкладывал в печку. В кромешной тьме я уже приблизился к соседскому сараю и тут меня охватил молодецкий заеб. Залез на крышу откидал снег и уровень сугроба сравнялся с крышей. Осталась ерунда, а именно развернуть доски под углом к основному движения и вот. Машина стояла на крыше. Я унес доски. А ветерок со снежной шугой ровнял следы.
В доме было уже довольно тепло, я придвинул к печке кровать и со спокойной душой и чистой совестью погрузился в сон. Спал я не очень долго. Потому что с утра проснулся от криков соседа и его постукиванья в мое окно палкой. Я вышел.
- Я понимаю, что ты ебанутый, но объясни мне как?! – показывая на машину ошалевал он.
- Да ты чё! Вчера же был старый новый год. Ты пихать отказался, я встретил деда Мороза попросил его. Так вот, бля, он на своих оленях и притарабанил! – повернулся и пошел досыпать.

56

Я люблю смотреть старые советские фильмы и вчитываться в титры.

Не из любопытства к именам. Из интереса к воздуху, который стоит за фамилиями.

Там фамилии были разными не только по звучанию. За ними стояли разные миры. Разная кровь, разная память, разная интонация, разный способ чувствовать смешное, страшное, родное, святое. Уже по титрам было видно: кино делали люди, пришедшие из разных внутренних вселенных.

А теперь включаешь современный фильм или сериал, смотришь титры и чувствуешь серую усредненность.

Не потому, что необычная фамилия сама по себе делает человека талантливым.

А потому, что исчезло главное - столкновение разных миров.

Когда в одном котле перестают встречаться разные менталитеты, на выходе получается бессортица.

Даже не третий сорт. Третий сорт все-таки сорт.

А тут - масса без породы. Продукт, в котором вроде бы все есть: картинка, звук, актеры, бюджет, сюжет. Нет только одного - внутренней необходимости. Нет напряжения. Нет трения. Нет жизни.

Настоящее искусство рождается там, где разные люди по-разному слышат мир.

Где один знает стыд так, как другой его никогда не знал.
Где один несет в себе гору, другой степь, третий двор, четвертый молитву, пятый войну, шестой тишину.
Где они не совпадают.
Где они мешают друг другу.
Где между ними летят искры.

А когда все делается внутри одной и той же среды, одним и тем же культурным слоем, с одной и той же осторожностью, то получается не искусство, а фасовка узнаваемого.

Но беда даже не в том, что эту бессортицу производят.

Беда в том, что ее потребляют массово.

Еще хуже - ее начинают потреблять с детства.

И вот здесь начинается самое грязное.

Потому что ребенка редко бросают в эту низкопробную жижу какие-то абстрактные "системы". Очень часто его туда опускают собственные родители.

Чтобы не мешал.
Чтобы занять.
Чтобы помолчал.
Чтобы дал выдохнуть.
Чтобы можно было спокойно заняться своими делами.

Экран становится няней.
Дешевая дрянь становится воспитателем.
Шум становится фоном детства.

И пока взрослому кажется, что он просто выкроил себе полчаса тишины, в ребенка в это время медленно закачивают внутреннюю бедность.

Самое страшное тут даже не в самом контенте.

Самое страшное - в капитуляции взрослого.

Многие боятся дурной компании на улице, но совершенно спокойно впускают дурную компанию в дом через экран.

Потому что она удобна.

Она не требует усилия.
Не заставляет разговаривать.
Не просит читать вслух.
Не зовет играть.
Не вынуждает быть живым родителем.

Она просто забирает ребенка.

А потом начинается удивление:
почему он не может сосредоточиться,
почему не выдерживает тишины,
почему не тянется к глубокому,
почему ему скучно там, где нет мельтешения,
почему живое кажется ему "нудным".

Да потому что чудес не бывает.

Что долго кормит душу, то ее потом и строит.

Если с детства кормить душу суррогатом, она привыкнет к суррогату.
Если с детства приучать сознание к плоскому, оно начнет бояться глубины.
Если с детства давать человеку только яркое, громкое, тупое и быстрое, он однажды сам начнет требовать именно этого.

И тогда нам будут рассказывать сказку, будто рынок просто дает людям то, что они хотят.

Ложь.

Спрос тоже выращивают.

Его лепят сизмальства.

Сначала ребенку подсовывают мусор.
Потом подростку подсовывают мусор посложнее.
Потом взрослому дают тот же мусор, только в дорогой упаковке.

И в какой-то момент человек уже не отличает свой вкус от того, что в него годами загружали.

Так вырастает массовый потребитель бессортицы.

А потом бессортица выходит за пределы кино.

Она приходит в речь.
В мысли.
В отношения.
В политику.
В мораль.
В представление о норме.

И вот тогда беднеет уже не экран.

Беднеет человек.

Поэтому вопрос не в том, почему современные титры стали серее.

Вопрос в другом:

кто и зачем с самого детства приучает человека жить без внутреннего сорта?

59

Примерно в 1704 году мой пра- пра- пра-(...)дед Петр Андреевич Толстой, служивший русским послом в Константинополе, получил от Петра I приказ доставить ему парочку смышленых арапчат.
Вроде бы, хотел, чтобы из них вышло что-то дельное, в укор расслабленным и ленивым белым боярским отрокам.
Петр Андреевич Толстой не знал, где взять смышленых, но рассудил, что знатное происхождение арапчат может послужить хоть какой-то гарантией сообразительности; по себе судил. Так что он не стал покупать на рынке обычных детишек, а вот приглянулась ему парочка чернушек, приобретенных за год до того султаном. То ли они были пленниками, то ли заложниками, мнения историков расходятся.
Дав взятку кому надо, Толстой послал в Россию сухопутную экспедицию (на море могли догнать и отнять), замел свои следы в этой истории и продолжил свою опасную службу.
Детки прибыли в Россию; старший особых талантов, нужных царю, не проявил, сделался гобоистом, а младшенький - ну, младшенький, как известно, стал "Арапом Петра Великого" и прадедом Александра Сергеевича Пушкина, Нашего Всего.
Сейчас, когда никто не скажет доброго слова ни про империю ("имперский оскал" - вот так вот принято писать у порядочных людей), ни про расизм, ни про взяточничество, ни про абьюз несовершеннолетних, ни про нарушения всех мыслимых прав человека, - сейчас, в день рождения Александра свет Сергеича, хочу от всего сердца отвесить земной поклон и поблагодарить империализм, расизм, самодурство, коррупцию и бесправие за то, что, сплетясь и переплавившись в большом котле истории, они преподнесли нам, нашей непростой родине, вот такой, истинно Царский подарок.

Татьяна Н. Толстая

60

рассказ не мой

***

Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю. Но про палубу сторожевого корабля Северного флота в Писании благоразумно умолчено.

(Апокрифическое флотское предание)

Британский математик Джон Литлвуд, человек, несомненно, выдающегося ума и комфортной академической прописки, однажды вывел закон чудес. Согласно его выкладкам, чудо — это событие особой значимости с вероятностью один на миллион. Литлвуд посчитал время бодрствования человека, количество событий в секунду и пришел к выводу: при таком математическом раскладе чудо должно происходить с каждым из нас примерно раз в месяц. Если брать всю жизнь, утверждал британец, шанс один к миллиону — это сущий пустяк.

Читал я эти выкладки много позже, сидя в теплом кресле, и думал: засунуть бы этого Литлвуда в город Полярный образца тысяча девятьсот девяносто второго года. На пирс, где швартуются сторожевые катера охраны водного района. Там бы его математика дала трещину шириной с Марианскую впадину. Потому что в Полярном чудес не было. Чудом там считалось, если на камбузе давали масло, если командир сходил на берег трезвым и если ветер с Баренцева моря не пытался вырвать твою душу через уши. Вероятность этих событий стремилась к отрицательным величинам.

Но однажды чудо к нам все-таки прислали. Прямо с распределителя ПТК. Чудо было невысокого роста, носило шинель, стоящую колом от фабричной пропитки и мороза, имело оттопыренные уши и откликалось на имя матрос Иван Чудов

Эту историю автор услышал в Полярном от матроса того самого корабля, когда рядом у стенки стоял корпус К-407. Полярный тогда был не город, а форма наказания, выданная Северным флотом под видом места службы: ветер, бетон, ржавчина, мокрая шинель и вечное чувство, что Господь сотворил мир, а потом махнул рукой на Кольский полуостров.

Матрос рассказывал про СКР «Задорный» — большой сторожевой корабль проекта 1135 «Буревестник». Красивая серая дура, ощетинившаяся железом, гордостью и корабельным идиотизмом. В бригаде его, конечно, звали «Задротный» — потому что народ у нас всегда сначала крестит, потом уже читает документы.

И вот на этот корабль однажды прибыл матрос Ваня Чудов.

Ваня был из Харькова. Но говорил на таком чистом русском, что любой московский диктор рядом с ним казался уроженцем дизельного отсека. Говорил ясно, мягко, без понтов и без этой интеллигентской плесени, когда человек не мысль выражает, а пытается доказать, что у него дома есть книжная полка.

Главная беда Вани была не в том, что он был слабый. И не в том, что он был глупый. Он как раз глупым не был. Главная беда Вани заключалась в том, что он был искренний.

А искренний человек на боевом корабле Северного флота — это примерно как белая скатерть в машинном отделении. Вроде бы вещь хорошая, даже праздничная, но совершенно непонятно, зачем она здесь и кто её сейчас первым испачкает.

Ваня почему-то верил, что экипаж — это единая семья. Что старшие товарищи существуют для наставления младших, а не для того, чтобы ночью завязывать им рукава морским узлом и наливать в ботинки холодной воды. Он верил в Устав. Не как проверяющий из штаба, который верит в Устав с целью кого-нибудь трахнуть в мозг, а по-настоящему. Как в Псалтирь. Как в таблицу умножения. Как в маму.

Система такого простить не могла.

Сначала его послали за ведром клиренса. Потом — заточить якорь. Потом — узнать у боцмана, где хранится запасной ватерлиний. Ваня ходил, спрашивал, возвращался и спокойно докладывал, что клиренс, по словам механика, в твёрдом виде не выдаётся, якорь по законам физики точить бессмысленно, а ватерлиния, судя по объяснениям боцмана, проходит не на складе, а по корпусу корабля.

Годки задумались.

Потом началась педагогика попроще. Ночью Ване связали робу, в ботинки налили воды, бушлат перед построением спрятали. Обычный молодой матрос после этого должен был материться шёпотом, чистить гальюн и постигать древнюю флотскую мудрость: «Не высовывайся, и, может быть, тебя не заметят».

Но Ваня Чудов пошёл к командиру БЧ.

Не жаловаться. Нет. Это было бы понятно. Стукачей на флоте не любили, но природа их была ясна. Ваня пошёл выяснять моральную природу конфликта.

— Товарищ капитан-лейтенант, разрешите обратиться. Я хотел бы понять, в каком месте нарушил внутреннюю гармонию коллектива.

Командир БЧ-2, человек с печенью, наполовину состоявшей из «шила», а наполовину из ненависти к штабу бригады, посмотрел на мокрые ботинки Вани, на лужу у порога и понял, что мир снова повернулся к нему неуставной частью.

— Пошёл вон отсюда со своей гармонией, пока я тебя к пушке вместо снаряда не привязал.

Ваня кивнул и ушёл.

Но механизм уже заработал.

Спрятали бушлат — Ваня к старпому: мол, утрата казённого имущества снижает личную боеготовность и бросает тень на корабль. Заставили драить палубу зубной щёткой — Ваня к замполиту: каков воспитательный смысл использования предметов личной гигиены не по назначению и есть ли на это методические рекомендации ГлавПУРа?

Офицеры начали бояться его больше, чем проверки из штаба. Потому что проверка из штаба хотя бы враг понятный: приехал, нагадил в душу, выпил у командира и уехал. А Ваня был стихийным бедствием нравственного характера.

Старослужащие решили, что он крыса. Очень хитрая. Глубоко законспирированная. Возможно, засланная особистом.

И вот однажды в душевой его зажали пятеро. Старшина Сидоренко стоял впереди, намотав ремень с латунной бляхой на кулак.

— Ну что, философская падла, достучался? Сейчас мы тебе гармонию по всем чакрам раскидаем.

Ваня стоял голый, худой, белый, с рёбрами, торчащими как шпангоуты у недостроенного катера.

— Я не стучал, товарищ старшина. Я ни разу не назвал вашей и ничьей фамилий. Я просто хотел понять, в чём моя вина. Если я плохой моряк — научите меня. Если я всё делаю по Уставу — зачем вы ломаете порядок?

И тут Сидоренко завис.

Потому что бить наглого можно. Ленивого можно. Борзого можно. Даже стукача можно — это почти санитарная обработка коллектива.

Но бить человека, который голый стоит у кафельной стены и просит научить его правде, было как-то нехорошо. Даже страшно. Как икону пнуть. Или плюнуть в колодец, из которого потом самому пить.

Сидоренко опустил ремень.

— Иди оденься, убогий.

С этого дня Ваню перестали бить.

Не из гуманизма, конечно. Гуманизм на Северном флоте если и водился, то только в консервированном виде и по большим праздникам. Просто все поняли: Ваня — юродивый. А юродивого трогать нельзя. Море потом взыщет.

Зато вскоре выяснилось, что Ваню можно применять.

Например, против интенданта, мичмана Шкуро, начальника продовольствия. Шкуро воровал так широко, что это уже не вызывало возмущения — только профессиональное уважение. Тушёнка, масло, сгущёнка исчезали в его кладовой, как грешники в аду, а в столовой личный состав ел перловку, от которой даже крысы становились философами.

И тогда к Ване подошли.

— Вань, Родина нам по норме мясо выделяет. А в котле — кости и комбижир вместо пятидесяти грамм сливоченого. Это же подрыв боеготовности. Ты бы сходил к мичману. Только по-человечески. Как ты умеешь.

Через десять минут Ваня стоял у провизионки.

— Товарищ мичман, разрешите обратиться. Я изучил нормы продовольственного довольствия. Скажите, по какой объективной причине калорийность пайка не соответствует условиям службы в Заполярье? Если продуктов нет — мы потерпим. Но если они есть, а личный состав их не получает, то возникает подозрение в должностном преступлении. Я хочу разобраться, чтобы не думать о вас плохо,и не докладываь командованию...

Шкуро, державший в руках сумку с тушёнкой, побледнел так, будто перед ним стоял не матрос, а Страшный Суд с зачитанной книжечкой приказов Министра обороны. Он уже был наслышан о праведном Чудов.

С этого дня масло в каше и на столах появилось.Больше. Ровно настолько, чтобы Ваня больше не приходил.

Но настоящее чудо случилось зимой, перед Новым годом.

«Задорный» стоял у пирса в Полярном. Рядом ошвартовался большой противолодочный корабль — здоровая океанская скотина, экипаж которой смотрел на овээровцев как на дворовых собак при породистых волкодавах.

Ваня вынес мусор. На пирсе курили чужие годки.

— Эй, чучело овээровское! Сюда иди!

Ваня подошёл.

— Упал, отжался пятьдесят раз.

— Товарищ матрос, вы не имеете права отдавать мне такой приказ. Мы в равных званиях и из разных экипажей.

Чужой амбал поперхнулся дымом, схватил Ваню за грудки и швырнул в грязный сугроб у кнехта.

На борту «Задорного» это увидел Сидоренко.

Тот самый Сидоренко.

Он выкинул окурок, побледнел и сказал тихо, почти ласково:

— Э. Стоп, скотины! Это наш придурок.

Через несколько секунд с трапа посыпались люди. С монтировками, ключами, в тапках, в шинелях, кто как был. Бежали молча. Не за честь корабля. Не за устав. Не за социалистическое отечество.

За Ваню.

Потому что своего юродивого чужим бить нельзя. Это уже не дедовщина. Это святотатство.

Драка была страшная. Били молча, по-флотски, без художественной самодеятельности. Бэпэкашники были крупнее, их было больше, но овээровцы дрались с таким остервенением, будто защищали последнюю банку сгущёнки от НАТО.

А Ваня бегал между ними, с рассечённой бровью, и кричал:

— Товарищи, рОдные! Прекратите! Мы же один флот!

За что получил ещё раз локтем, упал, поднялся и снова полез разнимать.

Разогнал всех дежурный по бригаде с патрулём.

Вечером в кубрике пахло йодом, спиртом, мокрой шерстью и великим флотским воспитанием. Сидоренко сидел с заплывшим глазом. Звягинцев молча достал бутылку «шила» и поставил на стол.

— Лечитесь, защитники Отечества.

Ваня сидел в углу кубрика. Губа разбита, глаз заплыл, вид мученический, но не обиженный.

Сидоренко налил, выпил, посмотрел на него одним глазом и сказал:

— Ваня, ты, падла, нас бесишь. Мы тебя не любим. От твоей правильности у нормального человека в голове говно закипает. Но если ещё хоть одна сука с другого борта на тебя криво посмотрит — мы им корабль на металлолом разберём. Понял?

Ваня поднял на него свой светлый, совершенно неуместный на Северном флоте глаз.

— Понял, товарищ старшина первой статьи. Спасибо за доверие. Но смею вас заверить, разбирать их крейсер на металлолом нет никакой оперативной необходимости. Пока вы отвлекали их личный состав несанкционированным физическим контактом, я предпринял меры административного реагирования.

В кубрике повисла тяжелая, недобрая тишина. Сидоренко медленно опустил кружку на стол.

— Какие еще меры, Ваня? — настороженно спросил он.

— Видите ли, — Чудов поправил воротник порванной робы, — в ходе инцидента я обратил внимание, что верхний вахтенный у трапа БПК покинул свой пост, чтобы принять участие в драке. Согласно Уставу гарнизонной и караульной службы, оставление боевого поста недопустимо. Как бдительный матрос, я был обязан обеспечить безопасность судна союзных сил. Я поднялся к ним на борт.

У Сидоренко начал мелко дергаться глаз.

— И? — выдохнул старшина.

— На мостике у них также оказалось пусто, — кротко продолжил Ваня. — На столе лежал раскрытый вахтенный журнал, что является грубейшим нарушением режима секретности. Я изъял его для передачи в особый отдел. Далее, на переборке, без надлежащего присмотра висели ключи. Судя по красным биркам, это ключи от арсенала и сейфа с секретной документацией. Во избежание их попадания в руки диверсантов, я реквизировал их тоже.

Ваня расстегнул свой безразмерный бушлат и аккуратно выложил на стол тяжелый, прошитый суровыми нитками вахтенный журнал крейсера первого ранга и гигантскую связку ключей.

Кубрик перестал дышать.

— Затем, — голос Вани звучал так же ровно и умиротворенно, — спустившись в офицерскую кают-компанию, я обнаружил на столе недопитую бутылку коньяка и закуску. Распитие спиртных напитков на борту боевого корабля категорически запрещено. Я конфисковал коньяк, а чтобы предотвратить дальнейшее разложение дисциплины их командного состава, я счел своим долгом скрутить с переборки их корабельные часы и барометр. Они висели криво.

Рядом с журналом легли массивные медные часы и новенький, сияющий барометр.

— Ну и напоследок, — Ваня виновато потупился. — Уходя с их борта, я обратил внимание, что их Военно-морской флаг на флагштоке закреплен с нарушением морской практики и сильно истрепался на ветру. Я снял его, чтобы постирать и зашить дырки. Вот он.

Чудов достал из-за пазухи огромное, сшитое из тяжелого шелка полотнище кормового флага противолодочного крейсера и аккуратно положил его поверх изъятого арсенала.

В тишине было слышно, как в соседнем отсеке гудит трансформатор. Экипаж БЧ-2 смотрел на стол. Они не просто выиграли драку. Благодаря бюрократическому аутизму одного человека, они только что всухую, без единого выстрела захватили флагманский корабль, лишили его секретности, обезоружили командование и спионерили знамя. Это был акт абсолютного, кристально чистого государственного пиратства.

Дверь кубрика скрипнула. На пороге снова стоял капитан-лейтенант Звягинцев. Он пришел за забытой на столе зажигалкой. Офицер окинул взглядом натюрморт на столе: вахтенный журнал, ключи от арсенала, барометр и скомканное знамя крейсера.

Звягинцев долго молчал. Потом он взял со стола открытую бутылку корабельного спирта. Не наливая в кружку, он сделал три долгих, глубоких глотка прямо из горла. Вытер губы рукавом.

— Сидоренко, — хрипло, но удивительно спокойно сказал командир БЧ-2.

— Я! — подскочил старшина.

— Завтра утром мы не будем сдавать это добро в штаб.

— А что мы будем делать, товарищ капитан-лейтенант?

Звягинцев посмотрел на Ваню с выражением глубочайшего мистического трепета.

— На рассвете, — произнес офицер, — мы отправим Чудова к их командиру в качестве парламентера. Будем требовать контрибуцию сгущенкой и тушенкой. А если они откажутся — Ваня пойдет к ним еще раз и по уставу проверит у них исправность чего-нибудь еще. Выдайте этому флибустьеру чистое белье и двойную пайку. И спрячьте флаг, пока нас всех за измену Родине не расстреляли.

С тех пор БПК стоял у пирса тихо, как мышь под веником, а при виде идущего по пирсу сутулого матроса с глазами спаниеля, океанская элита нервно отворачивалась и спешно проверяла пуговицы на бушлатах. Ибо против лома нет приема, а против лома, завернутого в Корабельный устав, бессилен даже весь Северный флот.

Автор Аркадий Авдей.

12