Результатов: 5

1

рассказ не мой

***

Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю. Но про палубу сторожевого корабля Северного флота в Писании благоразумно умолчено.

(Апокрифическое флотское предание)

Британский математик Джон Литлвуд, человек, несомненно, выдающегося ума и комфортной академической прописки, однажды вывел закон чудес. Согласно его выкладкам, чудо — это событие особой значимости с вероятностью один на миллион. Литлвуд посчитал время бодрствования человека, количество событий в секунду и пришел к выводу: при таком математическом раскладе чудо должно происходить с каждым из нас примерно раз в месяц. Если брать всю жизнь, утверждал британец, шанс один к миллиону — это сущий пустяк.

Читал я эти выкладки много позже, сидя в теплом кресле, и думал: засунуть бы этого Литлвуда в город Полярный образца тысяча девятьсот девяносто второго года. На пирс, где швартуются сторожевые катера охраны водного района. Там бы его математика дала трещину шириной с Марианскую впадину. Потому что в Полярном чудес не было. Чудом там считалось, если на камбузе давали масло, если командир сходил на берег трезвым и если ветер с Баренцева моря не пытался вырвать твою душу через уши. Вероятность этих событий стремилась к отрицательным величинам.

Но однажды чудо к нам все-таки прислали. Прямо с распределителя ПТК. Чудо было невысокого роста, носило шинель, стоящую колом от фабричной пропитки и мороза, имело оттопыренные уши и откликалось на имя матрос Иван Чудов

Эту историю автор услышал в Полярном от матроса того самого корабля, когда рядом у стенки стоял корпус К-407. Полярный тогда был не город, а форма наказания, выданная Северным флотом под видом места службы: ветер, бетон, ржавчина, мокрая шинель и вечное чувство, что Господь сотворил мир, а потом махнул рукой на Кольский полуостров.

Матрос рассказывал про СКР «Задорный» — большой сторожевой корабль проекта 1135 «Буревестник». Красивая серая дура, ощетинившаяся железом, гордостью и корабельным идиотизмом. В бригаде его, конечно, звали «Задротный» — потому что народ у нас всегда сначала крестит, потом уже читает документы.

И вот на этот корабль однажды прибыл матрос Ваня Чудов.

Ваня был из Харькова. Но говорил на таком чистом русском, что любой московский диктор рядом с ним казался уроженцем дизельного отсека. Говорил ясно, мягко, без понтов и без этой интеллигентской плесени, когда человек не мысль выражает, а пытается доказать, что у него дома есть книжная полка.

Главная беда Вани была не в том, что он был слабый. И не в том, что он был глупый. Он как раз глупым не был. Главная беда Вани заключалась в том, что он был искренний.

А искренний человек на боевом корабле Северного флота — это примерно как белая скатерть в машинном отделении. Вроде бы вещь хорошая, даже праздничная, но совершенно непонятно, зачем она здесь и кто её сейчас первым испачкает.

Ваня почему-то верил, что экипаж — это единая семья. Что старшие товарищи существуют для наставления младших, а не для того, чтобы ночью завязывать им рукава морским узлом и наливать в ботинки холодной воды. Он верил в Устав. Не как проверяющий из штаба, который верит в Устав с целью кого-нибудь трахнуть в мозг, а по-настоящему. Как в Псалтирь. Как в таблицу умножения. Как в маму.

Система такого простить не могла.

Сначала его послали за ведром клиренса. Потом — заточить якорь. Потом — узнать у боцмана, где хранится запасной ватерлиний. Ваня ходил, спрашивал, возвращался и спокойно докладывал, что клиренс, по словам механика, в твёрдом виде не выдаётся, якорь по законам физики точить бессмысленно, а ватерлиния, судя по объяснениям боцмана, проходит не на складе, а по корпусу корабля.

Годки задумались.

Потом началась педагогика попроще. Ночью Ване связали робу, в ботинки налили воды, бушлат перед построением спрятали. Обычный молодой матрос после этого должен был материться шёпотом, чистить гальюн и постигать древнюю флотскую мудрость: «Не высовывайся, и, может быть, тебя не заметят».

Но Ваня Чудов пошёл к командиру БЧ.

Не жаловаться. Нет. Это было бы понятно. Стукачей на флоте не любили, но природа их была ясна. Ваня пошёл выяснять моральную природу конфликта.

— Товарищ капитан-лейтенант, разрешите обратиться. Я хотел бы понять, в каком месте нарушил внутреннюю гармонию коллектива.

Командир БЧ-2, человек с печенью, наполовину состоявшей из «шила», а наполовину из ненависти к штабу бригады, посмотрел на мокрые ботинки Вани, на лужу у порога и понял, что мир снова повернулся к нему неуставной частью.

— Пошёл вон отсюда со своей гармонией, пока я тебя к пушке вместо снаряда не привязал.

Ваня кивнул и ушёл.

Но механизм уже заработал.

Спрятали бушлат — Ваня к старпому: мол, утрата казённого имущества снижает личную боеготовность и бросает тень на корабль. Заставили драить палубу зубной щёткой — Ваня к замполиту: каков воспитательный смысл использования предметов личной гигиены не по назначению и есть ли на это методические рекомендации ГлавПУРа?

Офицеры начали бояться его больше, чем проверки из штаба. Потому что проверка из штаба хотя бы враг понятный: приехал, нагадил в душу, выпил у командира и уехал. А Ваня был стихийным бедствием нравственного характера.

Старослужащие решили, что он крыса. Очень хитрая. Глубоко законспирированная. Возможно, засланная особистом.

И вот однажды в душевой его зажали пятеро. Старшина Сидоренко стоял впереди, намотав ремень с латунной бляхой на кулак.

— Ну что, философская падла, достучался? Сейчас мы тебе гармонию по всем чакрам раскидаем.

Ваня стоял голый, худой, белый, с рёбрами, торчащими как шпангоуты у недостроенного катера.

— Я не стучал, товарищ старшина. Я ни разу не назвал вашей и ничьей фамилий. Я просто хотел понять, в чём моя вина. Если я плохой моряк — научите меня. Если я всё делаю по Уставу — зачем вы ломаете порядок?

И тут Сидоренко завис.

Потому что бить наглого можно. Ленивого можно. Борзого можно. Даже стукача можно — это почти санитарная обработка коллектива.

Но бить человека, который голый стоит у кафельной стены и просит научить его правде, было как-то нехорошо. Даже страшно. Как икону пнуть. Или плюнуть в колодец, из которого потом самому пить.

Сидоренко опустил ремень.

— Иди оденься, убогий.

С этого дня Ваню перестали бить.

Не из гуманизма, конечно. Гуманизм на Северном флоте если и водился, то только в консервированном виде и по большим праздникам. Просто все поняли: Ваня — юродивый. А юродивого трогать нельзя. Море потом взыщет.

Зато вскоре выяснилось, что Ваню можно применять.

Например, против интенданта, мичмана Шкуро, начальника продовольствия. Шкуро воровал так широко, что это уже не вызывало возмущения — только профессиональное уважение. Тушёнка, масло, сгущёнка исчезали в его кладовой, как грешники в аду, а в столовой личный состав ел перловку, от которой даже крысы становились философами.

И тогда к Ване подошли.

— Вань, Родина нам по норме мясо выделяет. А в котле — кости и комбижир вместо пятидесяти грамм сливоченого. Это же подрыв боеготовности. Ты бы сходил к мичману. Только по-человечески. Как ты умеешь.

Через десять минут Ваня стоял у провизионки.

— Товарищ мичман, разрешите обратиться. Я изучил нормы продовольственного довольствия. Скажите, по какой объективной причине калорийность пайка не соответствует условиям службы в Заполярье? Если продуктов нет — мы потерпим. Но если они есть, а личный состав их не получает, то возникает подозрение в должностном преступлении. Я хочу разобраться, чтобы не думать о вас плохо,и не докладываь командованию...

Шкуро, державший в руках сумку с тушёнкой, побледнел так, будто перед ним стоял не матрос, а Страшный Суд с зачитанной книжечкой приказов Министра обороны. Он уже был наслышан о праведном Чудов.

С этого дня масло в каше и на столах появилось.Больше. Ровно настолько, чтобы Ваня больше не приходил.

Но настоящее чудо случилось зимой, перед Новым годом.

«Задорный» стоял у пирса в Полярном. Рядом ошвартовался большой противолодочный корабль — здоровая океанская скотина, экипаж которой смотрел на овээровцев как на дворовых собак при породистых волкодавах.

Ваня вынес мусор. На пирсе курили чужие годки.

— Эй, чучело овээровское! Сюда иди!

Ваня подошёл.

— Упал, отжался пятьдесят раз.

— Товарищ матрос, вы не имеете права отдавать мне такой приказ. Мы в равных званиях и из разных экипажей.

Чужой амбал поперхнулся дымом, схватил Ваню за грудки и швырнул в грязный сугроб у кнехта.

На борту «Задорного» это увидел Сидоренко.

Тот самый Сидоренко.

Он выкинул окурок, побледнел и сказал тихо, почти ласково:

— Э. Стоп, скотины! Это наш придурок.

Через несколько секунд с трапа посыпались люди. С монтировками, ключами, в тапках, в шинелях, кто как был. Бежали молча. Не за честь корабля. Не за устав. Не за социалистическое отечество.

За Ваню.

Потому что своего юродивого чужим бить нельзя. Это уже не дедовщина. Это святотатство.

Драка была страшная. Били молча, по-флотски, без художественной самодеятельности. Бэпэкашники были крупнее, их было больше, но овээровцы дрались с таким остервенением, будто защищали последнюю банку сгущёнки от НАТО.

А Ваня бегал между ними, с рассечённой бровью, и кричал:

— Товарищи, рОдные! Прекратите! Мы же один флот!

За что получил ещё раз локтем, упал, поднялся и снова полез разнимать.

Разогнал всех дежурный по бригаде с патрулём.

Вечером в кубрике пахло йодом, спиртом, мокрой шерстью и великим флотским воспитанием. Сидоренко сидел с заплывшим глазом. Звягинцев молча достал бутылку «шила» и поставил на стол.

— Лечитесь, защитники Отечества.

Ваня сидел в углу кубрика. Губа разбита, глаз заплыл, вид мученический, но не обиженный.

Сидоренко налил, выпил, посмотрел на него одним глазом и сказал:

— Ваня, ты, падла, нас бесишь. Мы тебя не любим. От твоей правильности у нормального человека в голове говно закипает. Но если ещё хоть одна сука с другого борта на тебя криво посмотрит — мы им корабль на металлолом разберём. Понял?

Ваня поднял на него свой светлый, совершенно неуместный на Северном флоте глаз.

— Понял, товарищ старшина первой статьи. Спасибо за доверие. Но смею вас заверить, разбирать их крейсер на металлолом нет никакой оперативной необходимости. Пока вы отвлекали их личный состав несанкционированным физическим контактом, я предпринял меры административного реагирования.

В кубрике повисла тяжелая, недобрая тишина. Сидоренко медленно опустил кружку на стол.

— Какие еще меры, Ваня? — настороженно спросил он.

— Видите ли, — Чудов поправил воротник порванной робы, — в ходе инцидента я обратил внимание, что верхний вахтенный у трапа БПК покинул свой пост, чтобы принять участие в драке. Согласно Уставу гарнизонной и караульной службы, оставление боевого поста недопустимо. Как бдительный матрос, я был обязан обеспечить безопасность судна союзных сил. Я поднялся к ним на борт.

У Сидоренко начал мелко дергаться глаз.

— И? — выдохнул старшина.

— На мостике у них также оказалось пусто, — кротко продолжил Ваня. — На столе лежал раскрытый вахтенный журнал, что является грубейшим нарушением режима секретности. Я изъял его для передачи в особый отдел. Далее, на переборке, без надлежащего присмотра висели ключи. Судя по красным биркам, это ключи от арсенала и сейфа с секретной документацией. Во избежание их попадания в руки диверсантов, я реквизировал их тоже.

Ваня расстегнул свой безразмерный бушлат и аккуратно выложил на стол тяжелый, прошитый суровыми нитками вахтенный журнал крейсера первого ранга и гигантскую связку ключей.

Кубрик перестал дышать.

— Затем, — голос Вани звучал так же ровно и умиротворенно, — спустившись в офицерскую кают-компанию, я обнаружил на столе недопитую бутылку коньяка и закуску. Распитие спиртных напитков на борту боевого корабля категорически запрещено. Я конфисковал коньяк, а чтобы предотвратить дальнейшее разложение дисциплины их командного состава, я счел своим долгом скрутить с переборки их корабельные часы и барометр. Они висели криво.

Рядом с журналом легли массивные медные часы и новенький, сияющий барометр.

— Ну и напоследок, — Ваня виновато потупился. — Уходя с их борта, я обратил внимание, что их Военно-морской флаг на флагштоке закреплен с нарушением морской практики и сильно истрепался на ветру. Я снял его, чтобы постирать и зашить дырки. Вот он.

Чудов достал из-за пазухи огромное, сшитое из тяжелого шелка полотнище кормового флага противолодочного крейсера и аккуратно положил его поверх изъятого арсенала.

В тишине было слышно, как в соседнем отсеке гудит трансформатор. Экипаж БЧ-2 смотрел на стол. Они не просто выиграли драку. Благодаря бюрократическому аутизму одного человека, они только что всухую, без единого выстрела захватили флагманский корабль, лишили его секретности, обезоружили командование и спионерили знамя. Это был акт абсолютного, кристально чистого государственного пиратства.

Дверь кубрика скрипнула. На пороге снова стоял капитан-лейтенант Звягинцев. Он пришел за забытой на столе зажигалкой. Офицер окинул взглядом натюрморт на столе: вахтенный журнал, ключи от арсенала, барометр и скомканное знамя крейсера.

Звягинцев долго молчал. Потом он взял со стола открытую бутылку корабельного спирта. Не наливая в кружку, он сделал три долгих, глубоких глотка прямо из горла. Вытер губы рукавом.

— Сидоренко, — хрипло, но удивительно спокойно сказал командир БЧ-2.

— Я! — подскочил старшина.

— Завтра утром мы не будем сдавать это добро в штаб.

— А что мы будем делать, товарищ капитан-лейтенант?

Звягинцев посмотрел на Ваню с выражением глубочайшего мистического трепета.

— На рассвете, — произнес офицер, — мы отправим Чудова к их командиру в качестве парламентера. Будем требовать контрибуцию сгущенкой и тушенкой. А если они откажутся — Ваня пойдет к ним еще раз и по уставу проверит у них исправность чего-нибудь еще. Выдайте этому флибустьеру чистое белье и двойную пайку. И спрячьте флаг, пока нас всех за измену Родине не расстреляли.

С тех пор БПК стоял у пирса тихо, как мышь под веником, а при виде идущего по пирсу сутулого матроса с глазами спаниеля, океанская элита нервно отворачивалась и спешно проверяла пуговицы на бушлатах. Ибо против лома нет приема, а против лома, завернутого в Корабельный устав, бессилен даже весь Северный флот.

Автор Аркадий Авдей.

2

Не моё. Длинно. Есть риск описаться в ходе прочтения. Но - шедеврально.

Тактическое применение эксгибиционизма в условиях горного рельефа или Баллистика страсти старшего матроса Мамедова

Серия Флотские байки

Если народная мудрость гласит, что бодливой корове Бог рогов не дает, то можно смело утверждать: когда дело дошло до раздачи иных физиологических преимуществ, Всевышний был в исключительно философском настроении и решил поставить на флоте жестокий, но весьма наглядный эксперимент.

О чем думали родители товарища Мамедова, когда нарекали его Исхагом, науке доподлинно неизвестно. Возможно, о высоком и вечном. Но фонетика — дама бессердечная, а в суровых северных широтах она еще и цинична. Имя это мгновенно и безвозвратно мутировало в созвучное «Ишак». Как вы яхту назовете, так она и поплывет. В случае с Мамедовым яхта поплыла строго по заданному курсу — курсу трудолюбивого, феноменально упрямого и перманентно похотливого непарнокопытного. Эволюция обычно держит тонкий баланс между размером агрегата и объемом головного мозга, но здесь чаша весов с интеллектом с грохотом улетела в стратосферу.

Сам Исхаг, надувая щеки, гордо бил себя в грудь и заявлял, что прибыл прямиком из Баку. Но пара его земляков, настоящих столичных бакинцев, услышав это, лишь брезгливо кривились. Они авторитетно клялись здоровьем своих матушек, что до родного аула Исхага от бакинских огней нужно скакать на перекладных ослах километров триста. «Колхозник», — коротко и безжалостно резюмировали они.

Как этот спецпроект матушки-природы, чудом миновал выбраковку, никто не знает. Я до сих пор, когда не спится, смотрю в подволок и мучаюсь экзистенциальным вопросом: как, через какие фильтры и медицинские турникеты этот сын гор просочился на атомный флот? Медкомиссия в его райцентре, видимо, руководствовалась одним критерием: если при ударе молоточком по колену пациент не кусает врача, значит — годен к строевой. Писать наш Исхаг умел условно, читать — со словарем и большими паузами на отдых, и то, только азербайджанско-талышские тексты, а таблица умножения для него вообще являлась высшей эзотерикой, недоступной пониманию смертных. Пытаться объяснить ему, сколько будет семью восемь, было всё равно что читать лекцию по квантовой механики табуретке. И вот это дитя природы Родина радостно забрила и отправила охранять ядерные рубежи.

Исхаг не отрицал. По-русски он изъяснялся так, словно каждый падеж причинял ему невыносимую физическую боль, а служить его Родина отправила в самое унылое место, какое только могла родить военно-морская мысль — на консервации. Там, где у пирсов ржавели мертвые корабли да подлодки, из которых давно вытряхнули душу. Жили “консерваторы” в казарме на берегу, и маршрут Исхага представлял собой унылый ежедневный маятник: утром пятьдесят минут по сопкам пешком на свои «консервные банки», вечером — обратно в казарму.

Истинная природа его прозвища раскрылась в первый же банный день. Когда Исхаг стянул робу и предстал перед личным составом в чем мать родила, в моечном отделении повисла звенящая тишина. Между ног у этого невысокого, сутуловатого парня болтался агрегат такого стратегического калибра, что стоять с ним рядом у соседней шайки было банально страшно. ОНО свисало у колен, и было диаметром с консервную банку (и это в спящем режиме гибернации!). Казалось, при резком повороте туловища он нанесет соседу черепно-мозговую травму, несовместимую с дальнейшим несением службы.

А тогда, в казарме бербазы, он был звездой. А время-то какое стояло! Эпоха великого культурного прозрения, когда рушились запреты. До советского народа как раз докатились четыре главных шедевра кинематографа: «Новые Амазонки», «Команда-33», «Маленькая Вера» и, прости Господи, «Интердевочка». Видак крутили до расплавления видеоголовок. Для изголодавшегося матросского организма это был не просто кинематограф, это было окно в плотский рай. Но как смотрел эти фильмы Исхаг! Это надо было видеть. Если для остальных срочников это был просто повод поржать и вспомнить гражданку, то для него — чистое, незамутненное религиозное откровение.

Особенно те самые моменты. Ну, вы понимаете. С обнаженной натурой. Когда на пузатом экране появлялась женская грудь, Исхаг замирал. Он кричал, просил поставить на паузу, и переставал дышать. Его глаза, обычно выражавшие лишь легкую тоску по домашней еде, расширялись до размеров суповых тарелок. Ради него, исключительно из гуманистических соображений и спортивного интереса, кассету перематывали назад. Раз по двадцать. Пленка уже скрипела и сыпалась, экран шел полосами, а Мамедов сидел, вцепившись в банку, и с благоговейным придыханием, как заклинание, повторял одну и ту же фразу: «Баба голая... баба голая...». Народ вокруг лежал вповалку, ржал до колик в животе, а Исхаку было глубоко наплевать на насмешки. Он пребывал в нирване. Он познавал искусство.

Как вы уже поняли, с физиологией у него были связаны самые яркие моменты службы. Банный день на флоте — это святое. Шум, пар, хлорка, звон шаек и скользкий кафель. Был у них на базе один кадр, Сержио Сириченко. Парень с неиссякаемым запасом дури и таким специфическим юмором, за который на гражданке бьют монтировкой, а на флоте — искренне уважают.

Заваливает как-то Сирич в моечное отделение. Пар коромыслом. А под лейкой стоит наш Исхаг, весь в мыле, щурится, башку намыливает, фыркает от удовольствия. Сирич подходит, шлепает босыми ногами по лужам. Исхаг, протирая глаза от пены, радостно выдает:

— Здорово, Сирич!

— Здорово, Мамедушка! — отвечает Серега с интонацией английского лорда.

И вместо того, чтобы по-пролетарски пожать протянутую мокрую руку, Сириченко делает резкий выпад вниз, намертво хватает Мамедова за его главное мужское достоинство и от души, по-братски так, трясет.

Исхаг взвыл. Это был крик раненого марала, помноженный на акустику кафельного помещения. Он мгновенно присел на корточки, позеленел, схватился за пострадавший орган обеими руками и выдал на чистейшем, лишенном акцента русском:

— Да ты охренел в корягу?!

А Сирич, стоя над ним, невинно хлопает ресницами и с неподражаемым изумлением разводит руками:

— Ой, извини, братуха... Перепутал! Тут не мудрено перепутать!

Ну и началось! Баня просто рухнула. Матросня поскальзывались на мыле, роняли тазики, сползали по стенам и выли от смеха. Даже вечно хмурый дежурный по бане, заглянув в “помоечное отделение”, ржал так, что чуть не проглотил свой окурок. А Мамедов еще долго ходил враскоряку, бросая на Сирича подозрительные взгляды и, на всякий случай, прикрывая стратегические места тазиком.

Как вы уже поняли, к его монументальному оборудованию прилагался мозг, до самых краев залитый густым, концентрированным тестостероном. Женским полом Ишак интересовался с одержимостью серийного маньяка.

— Я, панымаешь, тут должэн два-три баба вы… ну, осчастливить обязательно, — доверительно сообщал он каждому, кто имел неосторожность присесть с ним рядом в курилке.

Но суровая заполярная реальность вносила свои коррективы. Господь снабдил бодливого быка отменным рогом, а кого бодать - не предоставил. Местный женский пол, едва завидев Исхага, шарахался от него, как от прокаженного. У него на лбу сияла такая первобытная, не обезображенная интеллектом похоть, что дамы предпочитали переходить на другую сторону обледенелой улицы. Завидев любое существо женского пола, он тут же приоткрывал рот, начинал идиотски улыбаться и пускать слюну на гюйс. У него случился грандиозный облом даже с местной легендой, безотказной гарнизонной жрицей любви Ферди, которая обычно не брезговала никем, у кого был пульс и пачка сигарет. Но даже она, посмотрев на Ишака, нервно перекрестилась и ушла в туман. Как он вообще прошел призывную медкомиссию и не вызвал вопросов у психиатра — величайшая загадка советской карательной медицины.

Вся эта грандиозная провокация, вошедшая в золотой фонд гарнизонного фольклора, не могла родиться в простой матросской голове. Для такого требовался холодный, изощренный ум, наглухо отравленный столичным снобизмом и тотальной полярной скукой. И вот, глядя на эти экзистенциальные муки, москвич Столица, и его собутыльник, меланхоличный литовец Альгис — решили проявить гуманизм. Они решили помочь боевому товарищу устроить личную жизнь, благо план созрел быстро и отличался поистине дьявольским изяществом.

Столица со своим литовским корешем презирали Север, флот, перловую кашу и всё человечество оптом. Но больше всего они ненавидели скуку. Чтобы не сойти с ума среди ржавеющих у пирсов посудин консервации, они превратили окружающую действительность в свой личный театр абсурда. И когда на сцену этого театра вывалился Исхаг Мамедов со своей гипертрофированной физиологией и мозгом инфузории, Столица сразу понял — вот он, идеальный солист для великой трагикомедии.

Исхаг страдал. Его монументальный, пугающий товарищей помывочный агрегат требовал срочного применения, но суровые женщины Заполярья шарахались от матроса, как от прокаженного. Столица, изобразив на лице искреннее сочувствие, взял шефство над страждущим.

— Пойми, дорогой, — вещал Столица, лениво стряхивая пепел в баночку из-под гуталина, — северная женщина — это загадка. Ей твои дешевые подкаты не нужны. Ей нужен масштаб. Развернутая презентация. Понимаешь? Товар лицом.

Исхаг не понимал слова «презентация», но интонации столичного гуру действовали на него гипнотически.

— Что делать надо, брат? — тоскливо вопрошал дитя гор, с надеждой заглядывая в циничные глаза москвича.

И Столица расписал ему диспозицию с точностью генштабиста. Место засады было выбрано стратегически безупречно. Длинный, крутой деревянный трап от пирса на сопку, по которому вечерами возвращались с катера жены офицеров и вольнонаемные. Столица лично вывел Исхага на огневой рубеж, проинструктировал запахнуть шинель и приготовиться.

— Главное, Исхаг, — напутствовал режиссер, растворяясь в спасительной тени теплотрассы, — улыбайся. Улыбка растопит лед их сердец. Как только они поднимутся — распахивай полы. Пусть видят, что ты пришел с добром и богатыми дарами.

События развернулись в точности по партитуре. Толпа замерзших, уставших женщин вскарабкалась на сопку. Навстречу им из сумерек шагнул пылкий Исхаг. Шинель распахнулась, как занавес в Большом театре, явив изумленной публике анатомическое чудо в сопровождении самой лучезарной и бессмысленной улыбки Востока.

Ультразвуковой женский визг разорвал полярную мглу. Дамы, теряя равновесие и роняя дефицитную колбасу, с яростью валькирий бросились врукопашную. Исхаг, чудом уклонившись от удара острым каблуком в выставочный агрегат, позорно бежал.

Вечером в казарме Мамедов сидел на рундуке, обхватив голову руками. Он был сломлен. Женская природа оказалась к нему жестока. Но Столица, давясь от смеха в курилке, и не думал останавливаться. Спектакль требовал второго акта.

— Ты просто не дожал, — доверительно шептал Столица на ухо окончательно деморализованному Исхагу. — Они же испугались общественного мнения. Толпа, понимаешь? Никто не хочет первой показать слабину. Но я точно знаю — одна из них положила на тебя глаз.

Столица выдумал эту даму с КНС — канализационной насосной станции — прямо на ходу. Глухое место, запах хлорки, одиночество. Идеальные декорации для любовного фиаско. Он заверил Исхага, что женщина работает там в ночную смену, помнит его во всех деталях и сгорает от страсти.

Заряженный столичными бреднями, Исхаг отправился на штурм КНС. Когда ничего не подозревающая вольнонаемная — к слову, та самая, что едва не забила его сумкой на сопке — подошла к насосной, из мрака материализовался горный орел.

— Слюшай, давай знакомиться! — плотоядно прохрипел Исхаг, делая шаг навстречу.

Женщина взяла старт с такой пробуксовкой, что из-под сапог полетела ледяная крошка. Она успела заскочить за спасительную тяжелую дверь насосной и задвинуть железный засов. А брошенный любовник, чье сердце разрывалось от непонимания, колотил в железо прогарами и ревел на весь гарнизон:

— Стой! Я же Мамедов! Ты же сама интересовалась! Мнэ пэрэдали!

На счастье дамы, внутри был телефон. Подмога в лице мужа-мичмана и пары его крепких товарищей прибыла стремительно. Они застали Ромео в тот самый момент, когда он уже почти сорвал дверь с петель.

Били его жестко, молча и с глубоким пониманием флотской анатомии, стараясь не оставлять следов на лице, но гарантируя длительные проблемы с передвижением.

После того как экзекуция у дверей насосной станции завершилась, а бдительные мужья, тяжело дыша и поправляя сбитые костяшки пальцев, удалились во мрак, судьба Мамедова была предрешена окончательно. Столица, этот великий московский комбинатор и злой гений нашего гарнизона, философски докурил «Беломор», щелчком отправил окурок в сугроб и умыл руки. Пьеса была сыграна, занавес опущен, а главный солист отправился в бессрочную, глухую заполярную ссылку.

Исхаг Мамедов продолжал появляться на тропах, проложенных по сопкам возле полярного, выскакивая перед представителями женского пола как бес из табакерки.

Командование бригады, осознав, что изолировать этот пульсирующий сгусток либидо в пределах населенного пункта невозможно физически, сослало Исхага на остров Кильдин. На ту самую точку, что носит жизнеутверждающее название мыс Могильный. Это даже не край земли. Это голая, свинцовая скала, выплюнутая океаном на границе Баренцева моря, где из развлечений — только ржавые остатки береговых батарей, пронзительный ветер да истеричные вопли полярных чаек. Ни одной женщины на десятки миль вокруг. Абсолютный, стерильный вакуум.

Именно там, в условиях жесточайшей сенсорной депривации, мозговая деятельность Исхага, и без того не обремененная сложными нейронными связями, дала фатальный сбой. Тестостерон, который раньше хоть как-то сублимировался в походах по гарнизону и мечтах о большой любви, оказался заперт в замкнутом объеме. Не найдя естественных путей отхода, он закипел, прорвал кровяно-мозговой барьер и затопил лобные доли раскаленной лавой.

Там у Мамедова окончательно, бесповоротно и грандиозно снесло крышу. В какой-то момент земные женщины с их капризами, криками и тяжелыми сумками перестали его интересовать. Его сознание мутировало, отринув мелкую мирскую суету, и вышло на новый, запредельный уровень экзистенциального прозрения. Исхаг осознал свое истинное предназначение. Его грандиозный, стратегический калибр, которым его так щедро наградила природа, был создан не для банального размножения. Он был создан для Искусства. Для диалога с самой Вечностью.

Исхаг стал отшельником-эксгибиционистом масштаба полярного бассейна.

Его ритуал обрел черты строгой, почти мистической литургии. Каждое утро, когда над серыми волнами Баренцева моря вставало тусклое северное солнце, Исхаг поднимался на самую высокую скалу Кильдина. На нем была только флотская шинель — длинная, черная, развевающаяся на штормовом ветру, словно крылья гигантского ворона.

Он стоял на краю пропасти, гордо вскинув подбородок, и ждал.

Когда на горизонте показывался силуэт — будь то наш тральщик, возвращающийся с полигона атомный ракетный крейсер или случайный норвежский сухогруз — Мамедов делал глубокий вдох. Он распахивал шинель широким, царственным жестом, являя суровому северному миру свое обнаженное, обдуваемое арктическими ветрами естество.

Это было эпично. В этом жесте не осталось ничего от жалкой гарнизонной похоти. Это был вызов стихии. Одинокий титан, бросающий свое мужское достоинство в лицо бушующему океану и ледяным шквалам.

Говорили, что чайки, пролетавшие в этот момент над скалой, забывали, как махать крыльями, и камнем падали в воду от эстетического шока. Вахтенные офицеры на проходящих кораблях, глядя в цейсовские бинокли, крестились и молча наливали себе спирта. Акустики на американских подводных лодках класса «Лос-Анджелес», патрулировавших те квадраты, регулярно докладывали в Пентагон о странных низкочастотных вибрациях, исходящих с мыса Могильный — они не могли классифицировать этот звук, не догадываясь, что это просто ветер гудит, огибая монументальные формы обезумевшего матроса.

Он стоял там, сливаясь с пейзажем, неподвижный и страшный в своем величии. Человек, потерявший разум, но обретший гармонию. И, наверное, до самого конца своих дней, пока цинга или полярная стужа не забрали его, Исхаг Мамедов оставался единственным в мире маяком, который светил кораблям не ксеноновой лампой, а голой, первобытной правдой матросской души, доведенной до абсолютного абсурда.

Но остров Кильдин, при всей его свинцовой безысходности, не мог стать финалом этой эпической саги. Рухнула Империя, затрещали по швам границы, и флот, с облегчением выдохнув, выплюнул старшего матроса Мамедова в гражданскую жизнь. Исхаг вернулся в родные горы, гремя дембельским дипломатом и пылая нерастраченным первобытным огнем.

Родня, как водится на Кавказе, тут же постановила: парня надо срочно женить, пока он не натворил дел в масштабах района. Но тут в дело вмешалась генетика, беспощадная, как трибунал. Если ниже пояса природа одарила Исхага с щедростью античного скульптора, то на лице она явно отдохнула, причем в грязных сапогах. Кривые зубы, напоминающие противотанковые надолбы, и рябое от оспы лицо делали его похожим на неудачный дубль Франкенштейна.

Сватовство превратилось в демографическую катастрофу. Гордые горные девы, едва завидев жениха, бросали кувшины, с визгом уходили в альпийские луга и прятались в карстовых пещерах. Никакой, даже самый фантастический калым в виде отар жирных овец не мог заставить их спуститься обратно. Старейшины аула схватились за головы. Ситуация пахла позором.

А тут как раз полыхнул Карабах. Война, с ее циничной прагматичностью, всё спишет. Исхага, от греха подальше, спешно упаковали в камуфляж и отправили на передовую — защищать исторические рубежи и, по возможности, пугать противника одним своим видом.

Но фронтовая грязь, окопные вши и свист пуль не смогли перепрограммировать эту мятущуюся душу. Тестостерон, настоянный на пороховом дыме, требовал выхода. И в одно прекрасное утро, когда над перепаханными снарядами склонами повисла хрупкая тишина, Мамедов не выдержал. Он вылез на бруствер. Повернулся лицом к вражеским позициям, гордо вскинул рябую физиономию к небу и, распахнув камуфляжную куртку, явил опешившему противнику свой главный калибр.

Это была не просто демонстрация. Это была психическая атака, вызов самой смерти.

И надо же было такому случиться, что ровно в эту секунду на той стороне фронта, в замаскированном блиндаже, к наглазнику снайперского прицела ПСО-1 прильнула армянская снайперша.

Это была женщина трудной, монументальной судьбы. Природа обошлась с ней столь же сурово, сколь и с Мамедовым. Густая, сросшаяся монобровь, тяжелый взгляд убийцы и такая плотная, кучерявая растительность на теле, что черные волосы хищно выбивались даже из-под наглухо, до самого горла, застегнутой гимнастерки. Замуж эту валькирию не звали даже в самые отчаянные, мирные годы. Мужчины боялись ее больше, чем артиллерийского налета.

Она вела оптику по линии окопов, готовясь привычным движением нажать на спуск, как вдруг в перекрестии прицела возник ОН.

Снайперша замерла. Палец, уже выбравший свободный ход курка, дрогнул. Оптика безжалостно приближала детали, и перед взором одинокой, ожесточившейся женщины предстал не враг. Перед ней предстал монумент. Шедевр анатомической архитектуры, гордо реющий над линией фронта в лучах утреннего солнца.

В ее суровой, заросшей волосами груди что-то предательски екнуло. То ли проснулся древний, спавший летаргическим сном материнский инстинкт, то ли банальная женская тоска прорвала окопную броню.

— Такое добро портить — грех перед Господом, — прошептала снайперша, принимая единственно верное тактическое решение.

Она чуть сместила перекрестие прицела ниже и правее, аккурат на мясистую часть бедра, и плавно потянула спуск.

Выстрел хлестнул по ущелью. Исхаг ойкнул, подкосился и кубарем скатился в нейтральную полосу, обиженно прижимая к себе свое простреленное великолепие.

Дожидаться ночи валькирия не стала. Она перемахнула через бруствер, рывком преодолела заминированную нейтралку, взвалила скулящего от боли и неожиданности кавказского Ромео на свои могучие волосатые плечи и уволокла его к себе в блиндаж.

Что там происходило в первые часы плена — история, как и военные архивы, тактично умалчивает. Но доподлинно известно одно: на фронт они больше не вернулись. Любовь, вспыхнувшая между двумя генетическими катастрофами на фоне геополитического конфликта, оказалась сильнее приказов и национальных предрассудков.

Они дезертировали вместе. Перешли тайными горными тропами через границы, растворились в хаосе девяностых и осели в какой-то богом забытой турецкой деревушке.

Говорят, они живут там до сих пор. Исхаг хромает на простреленную ногу, но ходит гоголем, а его суровая жена готовит долму и варит чай в пятидесятилитровом самоваре и больше не берет в руки винтовку. И самое абсурдное во всей этой истории, доказывающее, что у мироздания весьма специфическое, но гениальное чувство юмора, — это их дети. Двенадцать штук. Глядя на этих отпрысков, заезжие туристы теряют дар речи. Ни одного кривого зуба, ни одной рябинки. От слияния двух абсолютных, эталонных некрасавцев на свет появились ангелы с картин Возрождения.

Природа, посмеявшись над родителями, отдала детям все долги с процентами. Ибо, как говорят на флоте, если долго и упорно смешивать два минуса, в итоге обязательно бабахнет жирный, красивый плюс.

3

- Почему в 2011г, будучи президентом, Медведев подарил Норвегии 90тыс кв км акватории Баренцева моря с богатейшими залежами нефти, газа и рыбными ресурсами? - Он искренне хотел избавить страну от нефтегазовой зависимости и решил начать избавляться от месторождений.